Таким образом, национализм объединил в себе многие, если не все, недовольства, претензии, страхи и тревоги: страдание от социальных потрясений и политических конфликтов, восторженное предпочтение единства многообразию, отчаяние перед лицом сложности модерного мира и стремление к простым объяснениям, страх перед анархией свободы, поиск перспектив избавления от тягот и квазирелигиозной жизненной опоры. Но помимо этого он же давал новый опыт опьянения массовыми мероприятиями и вновь пробудившееся наслаждение силой, стремление к власти и национальный экспансионизм.
С основанием национального государства сверху немецкий национализм в значительной степени лишился своего антиавторитарного, даже революционного импульса и быстро превратился в одну из доминирующих характеристик культуры новой Германской империи, которая, как и все молодые национальные государства, изначально стремилась прежде всего приобрести как можно более древние традиции и таким образом заявить о себе как о «естественном», а не просто политически желаемом объединении. Уже одно это сделало постоянную отсылку к древней Германской империи постоянным явлением в повседневной культуре. Культ германского Средневековья, германских племен, переселения народов и освободительных войн был призван продемонстрировать историческую глубину и, следовательно, легитимность и произвел эффект далеко за пределами образованных средних слоев, которые были особенно восприимчивы к нему.
В новом имперско-германском национализме объединились гордость за почти невероятный подъем Германии, энтузиазм по поводу ее экономических успехов и достигнутого ею «мирового значения». В то же время, однако, национализм стал точкой, в которой сфокусировался кризис модернизации. Людям, которых тревожил страх перед возможной утратой социального статуса, вызванный быстрыми процессами перемен, кризисными и непредсказуемыми колебаниями экономической конъюнктуры, страданиями от последствий городской цивилизации и культуры эпохи модерна, приверженность собственной нации давала чувство естественной принадлежности к чему-то большому и успешному, с помощью которого можно было преодолеть внутренние раздоры и компенсировать нарушение чувства идентичности, потерю ориентации и страхи перед будущим.
Вскоре новый национализм обратился и вовне: экономической мощи должна была соответствовать внешняя демонстрация силы. С начала века возникали националистические массовые организации, которые проводили кампании за «германизацию» прусской части Польши, расширение германской колониальной империи, за «мировое значение» Германии и достигли значительной эффективности. Идеологические основы национализма также начали меняться. Хотя Бисмарк, создавая империю, сделал это вразрез со всеми великогерманскими устремлениями и отказался от планов создания пангерманского государства, с начала века подобные цели, выходящие за пределы малогерманской империи, все чаще провозглашались вновь, но теперь уже со ссылкой на то, что немецкий «народ» разбросан по разным государствам и требует единства.
Проявляющаяся здесь связь между антимодернистской критикой и фёлькиш-националистическими тенденциями видна уже у двух старших протагонистов антилиберальной критики культуры, чьи широко читаемые основные работы появились в 1880‑х и 1890‑х годах, – Пауля де Лагарда и Юлиуса Лангбена. Оба они, выступая против бездушного материализма нарождающейся эпохи модерна, проповедовали религию внутренней душевности, искренности и идеализма, которая должна черпать свои силы в «народе». Под «народом» подразумевались не «народные массы» в республиканском смысле – как противоположность «властям» – а члены «нации». Если вначале «народ» еще был скорее культурно понимаемой категорией, то теперь он все чаще переосмысливался как биологическая, «расовая» категория, основанная на происхождении. Это означало, что была найдена естественная, то есть от природы данная, «органическая» категория, которую можно было связать с тоской по исконному, подлинному и противопоставить «механистическим» категориям эпохи модерна, таким как класс или общество46.
Эта идея нашла отражение и в новом законе о германском гражданстве. Поскольку в условиях экономического бума приток иностранных, в основном польских, рабочих в сельское хозяйство и промышленность Восточной Германии продолжал расти, было законодательно установлено, что немцами считаются те, кто произошел от немцев, но не те, кто родился в Германии. Решающим фактором, как подчеркивали немецкие консерваторы при обсуждении закона в рейхстаге, было то, что «происхождение, кровь, является решающим фактором для приобретения гражданства. Это определение прекрасно служит для сохранения и поддержания народного (völkisch) характера и немецкого своеобразия»47.
Определение немца через «кровь» и «расу» могло быть и было обращено против германских евреев. Возникший в империи новый антисемитизм ссылался уже не на религиозные различия и традицию христианской ненависти к иудеям, а все больше на постулируемую биологическую – «расовую» – инаковость евреев. Тем самым был сформулирован постулат о немецком народе как о биологической единице. Налицо было явное отличие от традиционного антисемитизма, который еще основывался на христианском антииудаизме и впервые привлек к себе политическое внимание в ряде антисемитских течений и партий начиная с 1880‑х годов. Но, в то время как этот политический антисемитизм, казалось, после рубежа веков начал утрачивать свое значение, социальный антисемитизм начал, наоборот, распространяться, причем даже в тех социальных слоях, где он ранее не играл большой роли, особенно среди буржуазии образования, интеллектуалов и художников, где он сочетался с критикой цивилизации и культуры модерного общества48.
Довольно типичным примером этого является Людвиг Клагес, один из модных германских философов периода поздней империи. В двадцать с небольшим лет он попал в сферу влияния мюнхенской богемы и ее звезды – Стефана Георге, а затем вскоре вошел в круг так называемых «космистов», которые противопоставляли модерное настоящее как место апокалиптически нарастающего распада, считали себя избранными, первопроходцами и выделяли себя из «массы незначительных людей». В модерном обществе, заявлял Клагес в своих ранних работах, люди больше не живут, а «только существуют, будь то как рабы „профессии“, изнашиваясь подобно станкам на службе больших предприятий, будь то как рабы денег, бессмысленно отдающиеся цифровому бреду акций и предприятий, будь то, наконец, как рабы городского безумия развлечений». Эти распространенные темы критики культуры Клагес объединил с заклинаниями, призванными воссоздать исчезнувший, гармоничный мир «народа» с его праздниками, песнями и костюмами. Вместо них люди теперь получали «в качестве даров „прогресса“ <…> бренди, опиум, сифилис». Людям приходилось терпеть «дымящие трубы, оглушающий шум улиц и светлые, как день, ночи», а также популярные песни, мелодии оперетты и кабаре – а исконная, природная жизнь была, по словам Клагеса, утрачена49.
А главной причиной отчуждения людей от «жизни», продолжал он свою линию рассуждения, стало влияние этно-религиозной группы, которая не опиралась на традиции народа и была чужда ему, – евреев: «Мы считаем те силы и дела, с помощью которых современный мир надеется превзойти старый, включая хваленый прогресс и униформированную мораль, происками главными образом иудаизма», – писал Клагес в 1900 году50. Психологически еврей предстает у него как тип «современного истерика», для которого характерны такие качества, как «потребность в признании его значимости», «тщеславие», «аляповатая внешность», «престижное высокомерие». Это отразилось в «росте литературного потопа», в «рекламе», «газетной шумихе» и «партийной жизни, пронизанной самыми личными сплетнями». Здесь, по словам Клагеса, мы видим «влияние новой, цепкой, но лишенной качества жизненной силы, которую несет неумолимо нахлынувшая стихия этого вырождающегося семитизма»51.