Когда приходило Могаевскому на ум слово «река», то была Фонтанка, не волшебные реки юга, не семикратная Обь, увиденная в дни одной из конференций, не закордонные Сена с Темзою, не мост в Праге, не самые длинные и не самые бурные из увиденных рек: всегда только Фонтанка дней детства и юности, река судьбы.
Точно так же, как и мне. Словно вся моя жизнь вместилась в ее берега, Прачечный мост, любимый Летний сад с лебедями, белыми статуями, розами возле Амура и Психеи, Инженерный замок с полудетской влюбленностью вприглядку, цирк, детский кружок рисования Дворца пионеров, руководимый Левиным, медицинская лавра Обуховской больницы, то есть Военно-медицинской академии, ярмарочные пряники возле Троицкого собора, Горьковский театр, краснокирпичный госпиталь, в котором умер мой нестарый, тяжело болевший отец; на берегу возле дома Толстого жил композитор Клюзнер, на углу Большой Подьяческой мой двоюродный дед акварелист Захаров, у Московского проспекта любимый всей семьею доктор Ревской; а свидания на берегах? а чудесный купол almae mater, училища Штиглица? и первый в жизни этюд на пленэре с четырьмя городскими трубами на левом берегу и Чернышовым мостом? Где мои семнадцать лет? Бродят по Фонтанке! Где мои семнадцать бед? Бродят по Фонтанке!
Мостов с четырьмя башенками когда-то было семь, теперь осталось два. Возле одного из них живет штигличанская стекольщица Наталья Малевская-Малевич и время от времени, выглядывая в окно белой ночью, видит, как плещутся в водах Фонтанки черноволосые гастарбайтеры из Туркестана, как некогда плескались в лебедином пруду Летнего сада революционные матросы. Видит ли кто-нибудь расчетверенных бронзовых конюшего (или все-таки конокрада, как Манувахов утверждал?) с конем его купающимися в ночной воде?
— Один из духов, явившихся мне, — сказал Могаевскому снящийся ему случайный попутчик, — сказал, что я непременно должен прогуляться по Петербургу с вами.
«Надо же! — подумал снящийся себе Могаевский. — Духи. Какие все-таки странные антинаучные представления о вещах были у людей в преддверии двадцатого века».
— Если вы чего-то не знаете или кого-то не видели, это не означает, что этих «че-го-то» и «кого-то» нет. Между прочим, обратиться к скрипичному строительству по-советовал мне дух Амати.
— К скрипичному строительству? Вы — мастер, делающий скрипки? Ваша фамилия, случайно, не Леман?
— Даже и вовсе не случайно, — рассмеялся Леман, а это был он. — Это фамилия моего отца, и деда, и того предка, который прибыл в осьмнадцатом столетии в Россию, дабы основать в ней горное дело, доселе отсутствовавшее на ее широтах; он был маркшейдер, горный инженер. Откуда вы знаете обо мне?
— Мне рассказал о вас один антиквар из крамницы старовини «Бандура». У него увидел я вашу скрипку и даже держал ее в руках.
— Вы музыкант? Да что спрашивать, вижу, что нет. Что за «Бандура»? Что за скрипка? Где это было?
— В Виннице. Скрипка с вашей фирменной этикеткой на футляре, называемой хозяином «этикет». А у скрипки на спине под лопаткой была родинка, как у матушки моей.
Леман остановился.
— В Виннице? Я там жил с женой и детьми два года. Но скрипки, о которой идет речь, там быть не могло. Я сделал ее позже, в Стрельне. И никак не мог подобрать ей имя, так безымянной и оставил. Впрочем, у каждого инструмента своя судьба. Их продают, покупают, дарят, увозят, привозят, эти переходы их из рук в руки когда-то напоминали мне переселение душ. Так вот, ремесло лютьера, приказанное мне Амати, так захватило меня, что многое, важное доселе, отошло от меня вовсе. В том числе общение с духами, а ведь я читал лекции по оккультным наукам и практикам, народ в мою квартиру толпой валил: студенты, курсистки, профессора, кого только не было; я отменил и лекции, и сеансы, вышел из роли медиума. Хотя опыт, приобретенный за время общения с иным миром, произвел во мне некую неотменяемую работу, если хотите, я задумался надолго, подобно Гамлету после встречи с призраком отца. Вы не представляете, как меняет человека встреча и инобытием, с мистическим времепространством. Слух мой, и прежде отличный от слуха обычных людей, обострился совершенно, музыку, исполнителей, инструменты слышал я на особый лад, и там, где дюжинному музыканту слышна нота, мне являлся порою то дикий, фальшивый, одуряюще грубый звук, то ангельские мелизмы. Но в один из вечеров дух Амати явился ко мне вторично, сказав: «Ты должен перейти реку и пойти на том берегу в дом Тарасова». — «Зачем?» — «Там тебя ждут».
Дом Тарасова стоял возле сада «Буфф». Дворник подметал мостовую, страж неизменный, и спросил меня — кто я. Я отвечал: сосед с правого берега, скрипичных дел мастер. «Идемте, — сказал, кивнув, дворник, — я вас провожу». Он провел меня к распахнутой двери одной из маленьких квартир на последнем этаже доходного дома, в квартире находился Тарасов, толклись чиновные люди, дверцы шкафов настежь, ящики выдвинуты, футляры скрипок и виолончелей открыты. Дворник пояснил, кто я. Тарасов сказал; «Вы, должно быть, за мешком с кусками дерева?» Я и сам не знал за чем. Выяснилось, что в квартире, месте обитания скрипача, антиквара, реставратора, коллекционера, перекупщика из Италии, продолжившего дело легендарного Таризио, Пьетро Боццоло, после смерти последнего, случившейся накануне, в футлярах и ящиках нашли денег, драгоценностей, золотых монет и прочего более чем на триста тысяч, а также нашелся мешок с кусками дерева, которых Боццоло никогда никому не показывал; видимо, употреблял он их для реставрации старинных музыкальных инструментов, в которой был дока непревзойденный. У меня дух захватило, когда увидел я эти бесценные деревяшки, надписанные: Амати, Сториони, Страдивариус, Гварнери.
— Сколько вы за них хотите? — спросил я Тарасова.
Тот пожал плечами.
— Это всего-навсего деревянные обломки, дорого стоить не могут.
— Но на них написаны имена Гварнери, Страдивариуса, Амати, Сториони...
Тарасов брови поднял, плечами пожав вторично, что при его болезни позвоноч-ника было непросто:
— Думаете, если на полене написать «Пушкин», полену цены не будет?
Окрыленный, ушел я домой на правый берег Фонтанки с бесценным мешком своим.
С этого момента стал я слышать особенно явственно голоса будущих скрипок из предназначенных для них древес. Хотя не исключено, что свойства моего слуха и иные не совсем привычные способности проявились не только из-за мистического опыта, но и потому, что много лет занимался я не то что нелюбимым, но попросту ненавистным мне делом. Мне довелось прочесть о суфийских практиках, взятых на вооружение одним нашим российским оккультистом в групповых тренировках: если подопытного заставлять делать то, что всему его существу противопоказано, тяжело, ненавистно, не подходит вовсе, и повторять сие многажды, открываются в человеке некие необычайные нечеловеческие способности и возможности. Может, то же произошло и со мною за годы казарм, жизни взаперти, изучения чуждого мне военного ремесла, включая способы пытать и убивать.
— О! — вскричал Могаевский. — Я знаю таких людей из числа сидевших в лагерях! Чижевский, Козырев, Лев Гумилев, Даниил Андреев, Войно-Ясенецкий, Раушенбах, Амирэджиби, Сергей Петров, Иван Лихачев, Вера Лотар-Шевченко, Станислав Ежи Лец, Галчинский... Какие, какие практики? суфийские?
— Мне неизвестны перечисленные вами люди, знакома только фамилия Гумилев; Лев? Мой первенец подростком играл с Колей Гумилевым.
— Это его сын.
— Причем играли в индуистских жрецов-душителей, боровшихся с демонами по приказу инфернальной богини Кали. Как фантастичен мир.
Время от времени Могаевский на несколько минут просыпался, чтобы тотчас провалиться обратно в то же сновидение с прогулкою по Фонтанке, и чуть ли не на то же место, где прервался было сон его; однако всякий раз что-то менялось неуловимо, слегка меняя и прерванную краткой явью Морфееву беседу.
Натуральные, вымышленные, снящиеся и прочие обитатели нашего архипелага Святого Петра во все времена тяготели к краеведению, испытывали склонность к домовладельческой прозе, страдали от любви и печали по прошлогоднему снегу, интересовались собственно домовладельцами, городскими архитекторами, городскими мифами и легендами. Не были исключением и наши два собеседника.