Литмир - Электронная Библиотека

Совершенно другая женщина стояла перед ним. Совпадал только рост; пожалуй, когда вскричала она; «Петрик!» — и улыбнулась, что-то узнаваемое мелькнуло в об-лике ее. Не было пушистых кудряшек — волосы прямые, подстриженные в скобку, потемневшие, с сединою, соль с перцем. Не было щеголеватой одежки, знакомой, сшитой собственноручно, сложноцветной кофточки, юбки вразлет, все монохромное, незаметное, разве что идеально отглаженное-отпаренное, как прежде.

Другая женщина с другой фамилией, другим мужчиной, из другого дальнего города.

— Как ты меня нашел?!

— Нашел, как видишь, — отвечал он, очень довольный,— люди помогли.

— Чем же тебя угостить? У меня картошка в чугунке, сейчас разогрею... о, огурчики есть домашней засолки...

— Знал бы, — сказал хозяин, — что гость при пороге, припас бы водочки чекушку.

— Так я привез! Только не водочку, вино; Эрика, очень хорошее, «Алазанская долина».

— Грузинское, — сказал хозяин.

— На сколько ты приехал?

— Часа через три уйду.

— Как это так?!

— Видишь ли, еду на перекладных, с пересадками, с поезда на поезд, временами на собаках, все по времени рассчитано.

«На собаках» означало на жаргоне тогдашних пассажиров — на пригородных электричках, с одной на другую, меняя станции и города.

— Я тебе два подарка привез. Один — известие на словах: сын твой школу окончил с золотой медалью, поступил в институт, сейчас в армии. А второй — газетка армейская, где он, на самом деле он на флоте, на своем плавсредстве в профиль в бескозырке возле леера позирует фотографу на фоне Балтийского моря.

Взяла она газетку, руки ее дрожали; увидев фото, тотчас вышла в комнату.

— Смотреть будет, читать, — сказал хозяин шепотом, — потом в шкатулку положит, вернется.

— А что в шкатулке?

— Денег сто рублей, два колечка, подаренья мои, не носит, шарф цветной газовый французский, тоже не носит.

— Где же ты ее нашел, кузину мою?

Выпив по два граненых стакана «Алазанской долины», перешли они на «ты».

— Плавала она, далеко заплыла, стала тонуть. Сибирские реки людей под хмельком в искушение вводят: переплыть! И тонут, само собой, одна из известных сибирских смертей. Она-то трезвая была. Я ее вытащил, долго откачивал, думал — не задышит. Задышала. С тех пор дышим вместе. Два года замуж звал, не соглашалась. Потом уговорил.

Хозяин, ходивший по дому в не единожды латаных остроносых некогда щегольских валенках (их давно по всей стране заменили тупоносые, серийные, неуклюжие), напоминал скульптуру из дерева, вырезанную единственным бывшим под рукой не приспособленным для ваяния инструментом, из-за чего скульптура вышла не гладкая, как, например, у Эрьзи, а со сколами, угловатая, точно щепа либо полено. Множество морщин и морщинок на лице, уже не от ваятеля, сеточки, ефрейторские складки и прочее, достижение резко континентальной природы: на палящем солнце, в том числе зимнем, человек щурится, а в метель, залепляющую взор, жмурится, и следы сих действ помалу лепят на свой лад маску, то есть, конечно, лицо — или лик.

— Месяц назад, — шептал гостю хозяин, — в кино пошли на «Серенаду Солнечной долины»...

— О! — вскричал кузен. — Так она молоденькая очень была похожа на фигуристку из фильма! Прямо вылитая!

— Она мне сказала. Назавтра я ей говорю: давай еще сходим, посмотрю на тебя. Не пойду, говорит. Я потом от нее тайком один сходил. У нас мастер есть, фотограф, афиши делает с кинокадрами, кинокадры по дешевке желающим продает, за ним вечно девчонки бегают, просят карточку с герцогом-Медведевым, например, из «Двенадцатой ночи». Я ей намекнул: давай тебе из «Серенады» фото той актрисы, Сони Хени, подарю, в рамочке на стену повесим. Она на меня рассердилась. Знаешь, я себе такую фотку купил, теперь от нее в пачке журналов прячу.

Эрика вернулась на кухню порозовевшая, стаканчик свой допила.

— Родители живы?

— Отца не стало. Матушка твоя здравствует.

— Никому не говори, что видел меня.

— Никому не скажу. А вот матушке твоей шепну по секрету, не обессудь. Она немка, не проболтается.

— Возьми для нее баночку мелких огурчиков, хорошая у Эрики засолка, то ли корнишоны, то ли пикули.

— Стеклянная? Не довезу.

— Довезешь, в кружку большую эмалированную запакуем.

Проводили кузена Петрика, а как хвост поезда за поворотом исчез, Эрика заплакала.

— Ничего, ничего, — сказал муж, подхватив ее под руку. — Пошли быстрее, дело к метели. Славный тебя родственничек навестил.

И пока Эрика не спала до пяти утра, чтобы дождаться единственно нужного ей сна, кузен ее, спящий сном праведника на боковой узкой полке транссибирского общего вагона, в отличие от меридианных поездов на юг и с юга на север, передвигался по параллелям на сей раз с востока на запад, и ничего не снилось ему под уютный убаюкивающий стук колес в мотающейся колыске. Вагон был старый, под днищем его прикреплены были грузовые собачьи ящики, в которых не одно десятилетие путешествовали беглые детдомовцы, беспризорная мелочь, в поисках теплых хлебных городов. Может, именно в этом средстве передвижения ездил беспризорным мальчонкой будущий поэт Вадим Барашков, некогда произнесший в кругу собратьев по перу: «Я видел Россию из собачьих ящиков». Вадим вырос, выучился, стал геодезистом, измеряющим пространства. Россия из собачьего ящика выглядела необычно, вливалась в глазное дно из продувной горизонтальной щели, низкий горизонт, подобная травяному лесу спутанная трава обочин, полная цветов, буйная, безграничная, товарняк, сменяющий пассажирские, посыпал железнодорожное полотно серой, каменным углем, опилками, апатитом, от таких удобрений и иван-чай, и клевер, и ромашка, пижма, поповник, дымянка, льнянка, молочай, чертополох, бодяк — все луговое разноцветье процветало отчаянно, застило распластанный простор; в щели собачьего ящика заглядывал, пролетая, взбегающий по насыпи к шпалам многоцветной своей опушкою ров некошеный, и аэродинамические игры путей сообщения наклоняли травы.

Она не спала до пяти утра, притворялась спящей, тихо лежала, тихо, как мышь. И муж не спал, притворялся спящим. Дважды вставала она, доставала из шкатулки газетку, смотрела на кухне, тапок не надевая, бесшумно ступая в шерстяных носках. Но в третьем часу посетило ее особенное состояние бессонницы, когда вспоминаются слегка измененные эпизоды житейские, и то ли снятся в клочках кратких сновидений, то ли, затверженные, воспроизводятся неточно зыбкой таинственной памятью.

Вспоминался лагерь, о котором не то что старалась не вспоминать, а словно вычеркнуто, стерто, но вдруг возникло так настоятельно и внезапно. Первое время, длившееся достаточно долго, ее били, били скопом, не то что темную устраивали, вполне на свету, но и к вечеру, и ночью, ей шептали, выдыхали в лицо (чтобы не привлечь внимание надзирательницы): ты, немецкая подстилка, предательница, гансова трахнутая маруха и так далее. Особенно вспышки патриотизма и ненависти охватывали уголовниц. Она молчала, немка и есть немка, отбивалась, но не так и отбивалась, да ей и не давали, желающих отметелить ее было много, она была одна, это еще больше раззадоривало бьющих.

Но однажды появившаяся новенькая хриплоголосая блатарка стала к ней приставать: чего это ты, тварь, меньжуешься? с немцами сношалась, а со мной не хочешь? И внезапно Эрика стала с ней драться, яростно, отчаянно, опешившая любительница молоденьких однополых почувствовала, что руки у пишбарышни сильные и цепкие, без этого целыми днями по клавишам стучать никак нельзя. Но немка еще и заговорила, да как! благодаря хорошей памяти выложила весь запас словарный, почерпнутый за годы отсидки. «Ты, люковка вонючая, — кричала она, — закрой визжиху, да я в жизни ни с одним немцем не трахалась, лярва двусбруйная, только сунься ко мне, я тебя ночью во сне зарежу!»

Их растащили, надзирательница повела Эрику в карцер.

— Что это ты, Райнер, — а Эрика осуждена была и зэчкой пребывала под девичьей немецкой фамилией, как значилась в немецком списке работников комендатуры, — пургу гонишь? Что это за «зарежу»? У тебя и ножа-то нет.

28
{"b":"918993","o":1}