Она писала стихи, некоторые были текстами настоящего поэта. Позже, потом, когда стали у нее выходить книги стихов (тоненькие, точно ученические, тетрадки по тогдашней издательской моде сбоку припеку великой пыльной советской литературы), я находил в них отсветы того лета.
Одно стихотворение под названием «Гермес и Артемида» заканчивалось строфою:
Вот невредимым из Аида{4}
Летишь, по воздуху скользя...
А я крадусь, я, Артемида,
И мне любить тебя нельзя.
Следующий текст назывался «Феб» и начинался словами:
Кончается огонь земной
Последней из разлук.
И метит в сердце мне стрелой
Бровей певучий лук.
Идучи на дальний пустынный пляж, проходили мы два иерата (или иероглифа?) войны: стоящую за кромкой прибоя (днище на метр или более того всосал песок) большую ржавую баржу и так же втянутую прибрежным песком внушительных размеров ракетообразную с хвостовой крестовиною ржавую бомбу. Если постучать по боку баржи, отвечала она гулким звуком, звоном потонувшего колокола. Около бомбы всяк, имеющий фотоаппарат, считал своим долгом сфотографироваться, в обнимку ли с нею, верхом или картинно улегшись возле нее в легкой волне прибоя. Была ли она совершенно безвредна, могла ли сдетонировать и взорваться, никого не интересовало, однако сдающие металлолом, дабы подработать, на всякий случай выкопать ее не пытались.
Когда возвращались мы, накупавшись, случалось, что нас обгоняла тележка со впряженным в нее осликом, и мальчишка-возница позволял усадить в тележку единственную в нашей компании даму, а мы невеликой гурьбою шли следом, накинув простыни-подстилки на плечи, в пилотках из газет или соломенных шляпах, словно странствующие комедианты. У въезда в окраинные улочки мальчику вручался рубль, и он отправлялся со своим осликом восвояси. А мы всякий раз проходили мимо двух первых строений — слева двухэтажный деревянный дом, видимо, не единожды чиненый-латаный, но жилой и веселый, справа руина военных лет, до которой ни у кого руки не дошли, чтобы разобрать, увезти кирпич и камни фундамента для иной постройки.
— Они как два города на разных берегах, — сказал Серб-и-молод. — Старинная история нашей столицы, в которой я родился и вырос.
— Расскажите, расскажите! — вскричали дуэтом К. с подругою.
То была история двух городов небольших по численности народов, почти племен. Города разделяла река. Время от времени вражда между племенами вспыхивала наподобие пороховой бочки, начиналась война, зачинщики боев перебирались на другой берег, сражались, убивали, грабили, разбирали постройки и из их камней, кирпича, бревен и досок, перевезенных в свой город на противоположной стороне реки, возводили кварталы, крепости, предместья, храм для молений.
Разоренные, похоронив павших и убитых, отрыдав, залечив раны, подлатав развалины, начинали копить силы, взращивать ярость, ковать оружие, собирать войско. Преуспев, внезапно, чаще ночью, переправлялись на тот берег. Разрушив чуть ли не до основания строения, улицы, кварталы, перевозили они бревна, глыбы, кирпич, камни, доски, бревна, чтобы украсить и укрепить свой порушенный град.
Все вышеописанное повторялось наподобие дурной бесконечности не одно столетие; однако со временем страсти утихали, возникали новые игры бытия, менялись действующие лица, вожди, правители, военачальники, купальские огни пассионарности вспыхивали то там, то сям, блуждали, угасали. Наконец два города превратились в единую столицу одного царства, правый и левый берег соединили мосты. На том история разрушения и созидания из одних и тех же камней разными племенами могла бы завершиться. Однако боги или бесы войны продолжали существовать в подземных природных древних бункерах своих, поддерживая негаснущие потаенные угли раздора, и новая столица не своей, но некоей недоброй мистериальной волею продолжала хранить свой статус города раздора, града обреченного, вечно видящего во сне войска.
На этих словах рассказ нашего сербского летнего друга (помните детскую летнюю дружбу навеки между детьми, привезенными в какой-то единственный год случайно на соседние дачи?) закончился, и мы вошли в тихое пространство садика старухи гречанки. Странно, что я навсегда забыл и имя гречанки, и название улицы, где стоял ее домишко. В одном из стихотворений нашей Сафо (имею я в виду только род занятий, поэтическое ремесло, античный эвксинско-эгейский антураж; повторяю, в те годы ни о каких нетрадиционных сексуальных пристрастиях люди большей частию не только не помышляли, а и не ведали вовсе) прочел я:
Не из Адамова ребра
Сотворена была когда-то,
А из литого серебра
И лиловатого агата.
Кольцо литого серебра с дутыми серебряными шариками купил ей возлюбленный на стихийном рынке одного из феодосийских пригородов. В то лето она его не снимала. А лиловатые агаты, равно как аметисты, попадались нам постоянно в коктебельской гальке. Куда потом делась моя горсть камушков, привезенная с юга, не знаю. Все было слишком хорошо.
Следующее лето провели К. с подругою в Крыму вдвоем. А потом они поссорились. Не то что поругались или повздорили — расстались навеки. Почему? из-за чего? это осталось их тайной. Словно («дальнейшее — молчание», как изволил выразиться Шекспир) закончилась пьеса, занавес упал.
Последующие события удалось реконструировать мне по частям, что-то, отмолчав, рассказала она, что-то рассказали ей, что-то узнала мать К., которую навещали (ни разу не встретившись) и я, и его подруга. В третье по счету лето от того, фантастического, безмятежного, они, не сговариваясь, поехали в Крым каждый сам по себе. Не знаю, ехали бывшие влюбленные волею судеб в одном поезде в разных вагонах, или их поезда разделяли несколько часов, либо суток, либо полдня. Прибыв на одну и ту же станцию, они разъехались на велосипедах в разные стороны побережья. Параллелизм мышления, совпадение, слом прерванного единства, пародия на былой синхрон? Я потом долго размышлял об этом несовпадении железнодорожном и дорожном. И почему-то о том, что у Толстого роман Анны Карениной и Вронского начинается в вагоне и заканчивается гибелью героини под колесами поезда.
Она путешествовала в одиночестве по местам прошлого потерянного общего счастья. Его путешествие прервалось на третий день. Один из многочисленных отдыхающих, любитель купаться в безлюдных местах, нашел на берегу небольшой бухты велосипед, рюкзак, аккуратно сложенную одежду, исправно идущие часы. Придя на то же место назавтра, увидев те же предметы нетронутыми, он вызвал милицию.
Документы К. нашли в рюкзаке. На вторые сутки водолаз нашел и его сидящим на корточках, обхватив колени, на дне морском. Плавал он великолепно, и я никогда не слышал, чтобы он болел или жаловался на нездоровье.
Мы не виделись с ней года полтора, словно пребывая в карантине. Потом я стал приходить в гости, редко, очень редко, ненадолго. В комнате коммуналки в доме неподалеку от касс «Аэрофлота», чекашной тюрьмы на Гороховой, «Англетера» стояло пианино. Мне кажется, ни она, ни ее мать на нем не играли; отец погиб на фронте, когда она была маленькая, но не думаю, что и он имел отношение к фортепианной игре. Впрочем, во времена переселений послереволюционных, послевоенных можно было оказаться в любой квартире, полной чужих вещей.
Я играл Шумана, Шуберта, Шопена, она любила «Карнавал», «Крейслериану», посмеивалась, как прежде, — уж не стоят ли у меня дома ноты по алфавиту. Потом я уехал, сперва на полгода, потом на год, потом навсегда. Я женат, жена моя иностранка, живу в чужой стране, приезжаю нечасто. В одно из моих отсутствий дом ее поставили на кап-ремонт, жильцов расселили. Больше мы с ней не виделись. Я ничего про нее не знал, хотя доходили до меня слухи, что она переехала в какой-то провинциальный городок неподалеку от деревни, где жили ее предки.