Однажды Косталь сказал ей: «Если бы я имел несчастье быть отцом девушки, у меня свербило бы до тех пор, пока она оставалась бы девушкой, а еще больше от того, если бы она оставалась девушкой без приданого. Родители гордятся, произведя болвана, и трубят об этом всюду, но когда речь заходит о том, чтобы его мало-мальски воспитать! Я понимаю: для серьезных людей страшно сделать то, что надо, чтобы пристроить дочь (интриговать, принимать и т.д.), потому что все, что сопровождает свадьбу, — бесспорно, самое мерзкое, что только можно вообразить в жизни человека. Но не следует ставить себя в такое положение! Всегда происходит одно и то же. Делать детей, потом не знать, что с ними делать. Столько внимания, сознания, серьезности для родов и столько легкомыслия, глупости, слепоты для воспитания. И мы набредаем на родителей бессребреников, которые не выдают дочь замуж, ждут-пождут неведомо что, ждут, пока она станет старой девой и не сможет ни на что претендовать. Я знаю родителей-преступников, чья дочь пригодна для брака, но которые блюдут ее в девичестве, чтобы сохранять рядом с собой. Все это для того, чтобы сказать вам, что вам остается одно: устроиться в Париже на малонудную работу, которая обеспечивала бы независимость и, плюнув на все остальное, заниматься только тем, чтобы ходить в гости, т.е. искать мужа. Единственная ваша цель в данный момент — устанавливать контакты.»
Мадмуазель взбрыкнула от этих слов. Она была, как эти художники-бездари, которые, выступают против буржуа, а сами являются еще большими буржуа. «Устанавливать контакты — и этот совет дается возвышенной натуре! И это советуете мне вы, презирающий свет, лелеющий одиночество! Контакты! Это мне подходит!» — «Я живу в одиночестве потому, что я победил и оплатил право жить в нем. Когда мне было двадцать пять лет, я тоже «ходил в гости»; именно потому, что я делал тогда скучные вещи, я могу сегодня делать то, что мне нравится. Речь идет не о том, весело ли «ходить в
183
гости», а о том, хотите ли вы оставаться старой девой без гроша в Сэн-Леонаре. Если нет, вас нужно достойно выдать замуж, а вы выйдете достойно замуж только в том случае, если заставите дефилировать перед собой достойных опьяненных господ, подобно тому как заставляют дефилировать перед собой жеребцов в татерсале. А это вы сможете сделать только в Париже. Обеспечьте себе положение. Если хотите, могу вам посодействовать».
«Она постоянно будет у меня на шее», — подумал Косталь. Несмотря на это, в кризисе альтруизма он сказал ей не только: «Я помогу вам обрести положение». Он отважился на большее: «Я познакомлю вас со светом». Она согласилась.
Если бы она его не любила, он, возможно, взял бы ее в качестве секретарши: его собственная ушла. Но брать секретаршей женщину, которая вас любит!.. У Косталя был друг, господин Арман Пэлес, само совершенство, знаменитый отец семейства, он был генеральным секретарем громадного жульнического предприятия (общества по восстановлению затопленного Севера). Он предложил должность машинистки, и Андре уехала в Париж.
Но когда Андре должна была заняться работой, препятствующей личной жизни, она взъерошилась: это было сильнее ее. Не проходило и получаса, как она начинала вздыхать, что приводило в отчаяние шефа канцелярии. По двадцать минут она не выходила из туалета, читая Ницше. Она приходила с опозданием и уходила раньше. С четвертого дня книга Валери, открытая в наполовину выдвинутом ящике, погружала ее в чистую поэзию, едва шеф удалялся; ее выдавало резкое задвигание ящика, когда он оборачивался. Впрочем, хотя она полагала, что ее скромность граничит с героизмом, телеграммы через каждые три дня («Не хотите ли пойти в воскресенье на концерт испанской музыки», «Я пойду в субботу на выставку эстампов в Национальную Библиотеку. Если вдруг у вас окажется время…») засыпали Косталя; он извинился два-три раза, не ответил на следующие и в конце концов стал рвать их, не вскрывая. Следует подчеркнуть, что он палец о палец не ударил, чтобы «вывести ее в свет». Он тоже считал себя героем, поместив ее в Париже; и героизм его длился недолго; лучше умереть, чем прогуливать Андре по собраниям. И тот и другой считали себя героями, а это всегда плохо кончается. Когда в конце месяца, получше познакомившись с девушкой, г-н Пэйлес нашел предлог, чтобы вернуть ей ближайшую свободу, все были очень довольны, и даже Андре. Жить в Париже, будучи узницей в этой дурацкой канцелярии; иметь на расстоянии вытянутой руки все, что она любит, и не иметь возможности наслаждаться этим, — лучше уж жить в провинции, где, по крайней мере, если она страдает, то без раздражения. Почти с облегчением она села в поезд на Сэн-Леонар.
* * *
В зале Реформистского Центра, ожидая вызова на осмотр, — двести средних французов, бывших солдат; это ни буржуа, ни народ, но тот
184
класс-посредник, что составляет Францию с их французским гением скверно одеваться, носить бледные лица — ах, честное слово, не красавчики-парижане. Беспокойная толпа, где мужчины снуют туда-сюда, трутся друг о друга, как быки в стаде, чуя приближение человека; это особенно одноногие, упорствующие в нежелании садиться. Один вскакивает при каждом выкрикнутом имени; другой справляется о туалете: мысль, что его просьба о пересмотре пенсии будет отброшена, отзывается в животе. Есть, однако, и спокойные папаши, бывалые старички, почитывающие газету. Изумительная смелость тех, кто в толпе разворачивает «L'Action Francais» (если при этом не дают свидетельства об инвалидности, так это потому, что не существует больше правительства). И болезненные лица тяжелораненых, пришедших со своей «дамой». И некий буржуа с красной ленточкой, усевшийся не вместе со всеми на белую скамью, а чуть поодаль, на единственный стул в зале, дабы подчеркнуть, что в этом тяжелом испытании его респектабельность пребывает нетронутой.
(Входя, Косталь сунул перчатки в карман, чтобы не быть здесь единственным обладателем перчаток).
Косталь представлял всех этих мужчин — в шинелях, и тогда любил их, в то время как, видя на них гражданское платье, в нем являлась, скорее, тенденция господствующего класса: усматривать в них грабителей. «Например, этот жирняга… Возможно ли одновременно, — спрашивал себя наш профессиональный психолог, — быть больным и быть жирным? И тот, со своим скотским взглядом… ясно, что с ним ничего, но что такое «ничего»?» Тут мужчина со скотским взглядом поворачивается и показывает профессиональному психологу пустой рукав пиджака. Волна уважения, надежды, страха, внезапной пронзительности взглядов, когда проходит врач. Пронзительность и в то же время униженность. Некоторые приветствуют его, чтобы напомнить о себе, не видевшему их ни разу в жизни. А он, он проходит, попыхивая сигаретой не потому, что он курильщик — вовсе нет — а потому, что это признак его могущества, поскольку курить здесь запрещено. Двум-трем беднягам, особенно усердно здоровающимся, он дает, он оставляет свою руку, не останавливаясь, не поворачивая головы. Проходя, всемогущий, отодвигает немного мужчин, беря их за локоть, с видом превосходства, точно касается спин баранов, проходя сквозь стадо. Сначала они, еще не зная, кто берет за руку сзади, вздрагивают; но, едва увидя, расцветают: всемогущий прикоснулся к ним, недостойным! Ах! их дело в надежных руках.