Однако сколько ни всматривался Демьян Васильевич в сухие ястребиные черты старого вояки, сколько ни прислушивался к его старчески невнятной речи, а ничего особенного услышать не мог. Выходило: ехал генерал-помещик мимо, завернул посмотреть по обязанности чина, все ли в порядке на войсковой мельнице.
«Шалишь, брат! – подумал Калмыков. – Нагляделся я на вас. По долгу службы ты и через губу не переплюнешь… Я своих казачьих дворян очень хорошо знаю! Вы – народ цепкий. У вас – земля. Так что, покуда русский барин развернется да отвыкнет от дармовых харчей, вы сто раз обернетесь и вывернетесь… Вы и полвека назад жили, как только сейчас начинают на Руси жить большие-то люди… Кабы посмотреть, что там у вас в Азово-Донском банке, – многое бы открылось!»
Не то чтобы Демьян Васильевич осуждал генерала-помещика. Нет! Наоборот! Он даже восхищался его умением так небрежно, так свысока, как бы поддаваясь просьбам других, снисходить до бренной действительности и ворочать тысячами, если не сотнями тысяч!
Но сильнее этого восхищения была ненависть! Давняя, затаенная, от юности идущая и потому неистребимая. Помнил Дёмка Калмыков другого Ястребова – драгунского тогда еще капитана, когда приводил он Зароков хутор – родной хутор Демьяна Васильевича в повиновение властям. Помнит Демьян Васильевич и барабаны, и кровь на шпицрутенах, и те мелкие шарики, что помутнели, закатанные в пыли, после того как покидали поротых на телеги…
Сколько раз всматривался Демьян Васильевич в лицо старого генерала – а он помнит ли? Не гложет его совесть? Узнает ли он в именитом купце волчонка, которого держали за руки солдаты, чтобы не кинулся он врагам своим в горло…
Поседел его превосходительство, поседел, высох… Однако же не от угрызений совести – от старости, наступившей за его долгой и сытой жизнью… И его горделивая осанка, его профиль рождали в душе Калмыкова сомнение: «Господи, а где же отмщение Твое? Что же Ты ждешь, не воздавая коемуждо по делам его?»
И пугался этих мыслей казак. Но память возвращала его к ним. А вот теперь, пожалуй, будут они мучить и Осипа. Беспременно как рассказал ему кто-то о «зеленой улице»! Осип, Осип, что тебя ждет?!
– Осипа моего не видели? Где Осип? – пытал Калмыков у встречных. Но иные не знали никакого Осипа, а по словам других выходило, что он везде:
«Вот только что, только был тута». А народу на мельнице было, что называется, «нетолченая труба».
«Да что ж я выспрашиваю! – опомнился Калмыков. – Какая сейчас самая тяжелая работа – там и Осип». Он даже засмеялся своей догадке, хотя, по совести, настроение его к веселию не располагало. Может, потому и не послал он кого-либо на самый верх мельницы, куда скрипучие блоки тянули мешки с зерном, а полез по крутой лестнице, мимо грохочущих жерновов, мимо колотящегося, словно живого, мельничного нутра, сам… Здесь он и увидел своего не то работника, не то приемыша. Навалясь широкой грудью на рычаг ворота, Осип с другими рабочими медленно и натужно ходил вокруг лебедки. Канат гудел и подрагивал, мелкая мучная пыль плясала в лучах солнца, пробивавшихся сквозь щелястые мельничные стены. Плавала в воздухе. И оттого густо припорошенные ею фигуры, то утопавшие в черной чердачной тени, то выплывающие на яркий солнечный свет, казались совсем нереальными, пришедшими из какого-то другого мира.
Медленно, торжественно открылись створки люка, оттуда с плавной неотвратимостью выплыли десять пятипудовых мешков пшеницы. Покачиваясь и тихо кружась, они ползли все выше, выше, пока не остановилась лебедка, и Осип (конечно же Осип! Будто на мельнице не было своих рабочих), босой, без рубахи, блестящий от пота и словно кованный из красной меди, цапнул страшный груз жилистыми хваткими руками и, натужась, поволок его от люка.
– Опускай! – крикнул он звонко.
Рабочие подали полкруга назад, и мешки грузно опустились на застонавшие, прогнувшиеся полы. Ни минуты не останавливаясь, чтобы хоть пот отереть, Осип отвязал крайний мешок и, легко подхватив его в охапку, понес к засыпному ларю.
«Ну и здоров!» – с восхищением глядя на страшные бугры мышц на Осиповой спине, налившиеся, как у коня, жилы на шее и широченную грудь с крестом, подумал хозяин. И до службы Осип был крепок, но теперь его тело достигло полного расцвета. По тому, как четко рисовались мускулы (как говорят лошадники, была «отбита мышца», сразу чувствовалось, что перед Демьяном Васильевичем не сильный подросток, но зрелый мужчина. «И баб знает!» – присовокупил для себя Калмыков. Поскольку ведал, что только близость с женщиной, близость полная и наступившая вовремя, ни раньше, ни позже означенного природой для каждого срока, дает такое завершение физическому облику мужчины. И тут же он подумал об Аграфене.
«Да нет! – отмахнулся он от своих мыслей. – Ноне конец сентября, а Осип к Пасхе пришел!» И хоть была она ранняя, а все по срокам не выходило.
– Демьян Васильич! – вскрикнул Осип. И, увидав его лучезарную искреннюю улыбку, Калмыков даже застыдился своих мыслей: «Вот ведь явится така глупость в голову!»
– Ну что! – сказал он, обнимая казака. – На дураках воду возят? Я, чаю, ты и на службе небось при случае норовил не на коне, а коня на себя водрузить, мол, ему, бедному, тяжко…
– Не! – с обожанием глядя на хозяина, отшутился Осип. – Вахмистр не дозволял.
Рабочие и те заулыбались, стирая черными руками мучную пудру.
– Вот, только что! – засмеялся хозяин. – И в кого ты у нас такой? Народ норовит свою-то работу на других свалить, а ты все ищешь, за кого бы потрудиться!
– За то его Бог любит! – сказал старый мельник, поднося Осипу ковшик с квасом. – Вона какой статуй!
– Бог дураков любит! – сказал хозяин, с удовольствием глядя, как Осип пьет. – Ну-ка и мне плесни. Уж больно пьет в аппетит!
– На здоровье! На здоровье! – засуетился мельник. – Квас яблочный со льдом. А вот еще извольте грушей закусить. По сухому размоченная…
– Пива! – сказал хозяин. – Пива и раков!
– Не держим!..
– Это к слову, – засмеялся Калмыков. – По мыслям моим! Ладно! Одевайся! Хватит тебе тут ломить! Наше-то смололи?
– Да вот это как раз наше и есть, – сказал Осип. – Вона четыре мешка, которы с меткой.
– Ну погодим, погодим. Кто муку принимает?
– Калистрат и Санька.
– Ну, Калистрату хоть бы хрен узлом вязать, только б не работать!
Мельник достал лукошко с яблоками.
– Вот, ваше благородие, откушайте моего – медовое! Вона на свет все семечки видать.
– Благодарствуй, старик! – сказал купец, звучно откусывая яблоко молодыми, без изъяна зубами.
– Что же касаемо дураков, – сказал старик, – так ведь в народе дураков за глупых не считают!
– То исть? – спросил Калмыков, пытаясь схватить старикову мысль.
Мельник присел на мешок и невесомой, истончившейся от прожитых лет рукою разгладил домотканые штаны на худых ногах.
– Смолоду-то и я себя умным почитал. А состарился и понял, что это не ум был, а грех! Ум-то в простоте! А простой-то завсегда дураком мнится!
– Вона как вывел! – засмеялся Калмыков. -Умный, значит, глупый, а дурак – умный!
– Выходит, что так, – надтреснутым голосом сказал старик, моргая часто-часто то ли от мучной пыли, то ли от грохота механизма мельницы.
– Непонятно. – Калмыков развалился на тугих мешках поудобнее.
– Чего ж тут непонятного, – глянув незабудковыми глазами, удивился старик. – Один, к примеру, стяжает, заботится. Идет денно и нощно на все происки ума своего… И все его удаче дивятся. Вот, мол, чего умом своим достиг. И человек ненасытен. А что ненасытность эта от врага человеческого происходит, не задумывается. И мается он в тоске, приращивая одно к другому! Все больше да больше, а и тоска его множится, и страх, кабы все происками ума нажитое не обратилось в пыль… А ум-то в ином!
– Это в чем же?
– Чтобы понять, что душе надобно!
– Слыхали, – протянул хозяин. – Эта песня нам знакомая.
– Обязательно, – согласно кивнул старик. – Тому и Христос учил, и две тыщи лет в церкви каждый день читают, так ведь не слушают и маются… А дело самое простое.