– Ладно, – неожиданно громко произнес Эдип, строго взглянув на сыновей. – Никто из вас не знает и не может знать, зачем царь проводит все время в библиотеке. Никому из вас не дано понять, почему царь выслушивает нищего прорицателя. Вам остается лишь строить догадки и терпеть. Ступайте, сегодня вы получите от меня решение, ступайте и не сердите царя, царский гнев страшнее пены на губах умирающего от чумы, ступайте.
ты бы желал быть таким каков я ты бы желал но ты не будешь как я единственный способ стать мной это стать мной в действительности войти в мое тело избрать мой путь я напуган и измучен но нет ничего сладостней знания и даже любовь тебе никогда не даст той легкости никогда не оторвет тебя от земли никогда не поднимет тебя над чревом твоей матери и не освободит от мыслей о могиле лишь зрение рвущееся точно сильные стебли лиан сквозь траурную повязку я и сам хотел бы сделать тебя собой но я избегаю убийства только потому что оно разрушает строгую ткань существования оно проверчивает дыру в бытии дырявит бытие разрывает орнамент и нарушает упорядоченные повторения я не дам убить себя для того чтобы тебе было легче бедный мой царь стоящий по колено в горячей сукровице пашни играй играй моя арфа зови зови меня страждущий и великолепный
В залу вошел гонец, лицо его было медным от сочной дорожной пыли, одежда – в грязи и в копоти, но сквозь копоть и грязь Эдип смог разглядеть белую тунику, подшитую коринфской узорной тесьмой. Этот человек наверняка прибыл от коринфского царя Полиба. Торопливо поклонившись и с печалью скрестив ладони на груди, незнакомец сообщил, что Полиб умер.
В следующее же мгновение Эдип поднялся и, подойдя к гонцу, схватил его за плечи. Он будто не мог понять, что ему сообщили, он пытался вглядеться в лицо гонца, но черты его, искаженные усталостью, как бы ускользали от внезапно ослабевшего зрения Эдипа, который, силясь узнать незнакомца, уже разжал пальцы и сделал шаг назад. Теперь только Эдип заметил, что голова гонца – крупная, круглая – чисто выбрита, а небольшая неправильная ямка, венчающая темя, вымазана чем-то черным и густым, скорее всего, скорбным пеплом.
Решив, что фиванский правитель не понимает его, гонец снова повторил свою печальную весть – уже медленнее и разборчивее, выговаривая каждое слово, как бы объясняя нечто очень важное больному ребенку. Эдип вновь попятился, его руки сами собой поднялись и сдавили виски, ногти царапали кожу под волосами, но он ничего не ощущал, кроме сильного, мучительного сердцебиения. Он был полон этим жжением, он весь дрожал и трясся, и чем сильнее колотилось его сердце, тем явственней он осознавал, что вокруг него – пустота, прохладная пустота пространства, напоенного сегодня особенно густым и тошнотворным запахом тлена, и эта пустота все сильнее втягивала его в себя. Он замер, растопырив руки, как большой, раскачивающийся из стороны в сторону крест, и все предметы, до которых случайно дотрагивались его потные ладони, начинали светиться и переливаться пестрыми лучами, его кресло, его книги, испуганное лицо гонца, дивно яркий провал окна, заполненный солнцем и зеленью, в голове его кружилась, бешено клокотала одна-единственная мысль: оракул ошибался, оракул, привнесший в мою юность желчь избранности и сиротства, оракул, вливший в меня отраву скитаний; чтобы избежать убийства собственного отца, я повернул на дорогу, ведущую в Фивы – через кровавый Сфингион, я стал царем, победив Сфинкс, и вот, я был все время здесь, я не убивал Полиба, он умер, умер сам, только что я об этом узнал, и сейчас я болен – от счастья и от тоски, он умер и освободил меня от моей горестной судьбы.
*Спустя несколько дней Иокаста опять пришла ко мне. Как я ни вглядывалась в ее лицо, на нем не было ни единой морщинки, ни черточки, ни пятнышка, свидетельствовавших о сильных муках или бессоннице. Впрочем, я и сама знала: она глубоко спала все это время и теперь готова была убивать – каждого нерасторопного и перепуганного путника. Утром – на четырех ногах, днем – на двух, вечером – на трех, – так спрашивала она любого, кто поднимался на Сфингион, и я вторила ей, отчего голос ее становился глуше, будто бы доносился из огромной вазы. Нам нравилось пугать всех подряд – рабов, несущих поклажу на голых, скользких от пота спинах, фиванских аристократов, ступающих горделиво и размеренно по каменистой тропе, усталых солдат, возвращающихся домой из плена. И не было ни одного, который бы прошел мимо нас невредимым, все эти сильные тела летели вниз, разбиваясь о камни, их провожал взгляд великолепной Иокасты, фиванской царицы, переодетой в кровожадное чудовище Сфинкс. А я с восторгом и любовью наблюдала за ее горделивой фигурой, стоящей на краю обрыва.
Эдипу стало лучше лишь тогда, когда он открыл глаза и увидел Тиресия: склонившись, старик тихо покачивался над пропитанным неведомой влагой ложем царя, казалось, он спал – стоя, сохраняя столь неудобную позу лишь для того, чтобы изобразить волнение и заботу о больном. Воздух был свежим, запах тления чудесным образом улетучился, чувствительные ноздри Эдипа смогли уловить лишь легкое благоухание мятной мази.
Эдип глубоко вздохнул, и вдруг ему показалось, что вся тоска его жизни навалилась на него – откуда- то изнутри, так, как, должно быть, наваливается на роженицу рвущийся на свет из ее чрева младенец. Боль в сердце отпустила, но тут же ее место заняла боль иная, и сильнее этих новых страданий для Эдипа не было ничего. Вздохнув еще раз, он приподнялся на локте и попытался разобрать, где он находится. Это были его покои, здесь он не ночевал уже несколько лет, по привычке засыпая каждый вечер в библиотечном кресле. Сумерки скрадывали непривычные – ибо канувшие в прошлом, забытые – вещи, Эдип не дотрагивался до них и не разглядывал их, и теперь они представлялись ему новыми. Поначалу он даже решил, что странные предметы – глиняный умывальник, небольшой мраморный жертвенник с алебастровой статуэткой Аполлона и круглой широкой вазой для воскурений, этажерка для книг и комод черного дуба, – все это принес с собой Тиресий, настолько каждое темное очертание было сейчас ему чуждо и непонятно.
– Где я, старик, ответь мне, неужели я в своих собственных покоях, но тогда почему не узнаю я все, что когда-то было мне дорого?
– Ты угадал, о, царь. Но каждая вещь здесь мнится тебе незнакомой, поскольку и они, твои вещи, не в силах отныне узнать тебя, ты слишком изменился за последние дни. Вспомнил ли ты, что произошло с тобой недавно? Полиб умер, и тебе достался коринфский трон. О, царь, о великий царь Фив и Коринфа!
– Не называй меня так, я не испытываю ни радости, ни гордости за то, что стал дважды царем, я не буду править Коринфом, ведь я покинул его добровольно, ведь я стремился уйти подальше от отца своего, Полиба. И когда думаю: я – царь Фив… что-то колет в груди, мучает меня, жжется: то’ мне знак… Фивами я править не стану. Не ведаю, как объяснить мои сомнения и мою горечь, но, впрочем, ведь ты молчишь и не требуешь от меня никаких объяснений.
– Разве посмею я требовать что-либо от царя Эдипа! Ты мне не должен, и я не родственник тебе и не слуга! Я служу только Локсию, двусмысленному богу пророков, еще называют его Аполлоном. Но, думаю, ты знаком с ним, я вижу, и жертвенник в этой комнате есть, воскурим же в честь Аполлона, подсказчика твоего и моего покровителя, душистые листья лавра и кипариса. Будем надеяться, что жертвенные благовония помогут хотя бы паре несчастных избежать одинокой смерти от властвующей в твоих землях чумы!
локсий ты хочешь чтобы свершилось то что должно свершиться но я не в силах сказать правду которой владею отпусти меня с миром из фив пусть каждый идет по своему пути мой путь это путь издалека издалека и обратно по морю по суше и снова по морю покровитель фиванских царей их древний предок посейдон не позволит вернуться домой мне на любимый тобой плавучий остров астерию самый прекрасный и самый плодородный в архипелаге я не желаю раскрывать этому несчастному пока еще недоступную истину разве же должен служить я против воли разреши мне сдернуть повязку с полуслепых уже глаз отними у меня прорицательский дар но дай мне божественный удалиться ведь есть же рабы и свидетели и домочадцы эдип узнает то что должен узнать а меня отпусти умоляю и арфу возьми хотя к чему тебе арфа кифара стройна многострунна и так благородно звучит