*Одинокая Гера стоит на прежнем своем Сфингионе. Одинокая Гера оглядывает окрестности и предается мечтаниям. Моя Иокаста, поверь, что давно ты стала центром Вселенной, словно мать наша, Гея. Вокруг тебя движутся все: и большие и малые звезды, и Солнце, увенчанное искрами твоих истлевающих богатств. И я среди всех, – однако я ощущаю свою отстраненность и двойственность, я среди всех и вроде бы нет, я одинока. И это мне позволяет рассуждать о тебе, моя Иокаста, я убеждена, что ты будто водоворот, затягивающий в себя события, превращающий время в невиданную условность, мы все по твоей милости как бы застыли в тугих маслянистых волнах подземной реки, и прошлое для нас становится тождественным будущему.
Все воедино сплелось. Посейдон ли родил Агенора, основателя Фив, или только даст ему жизнь? А Семела, распутница, став соблазнять Громовержца, уже носит во чреве дитятю, веселого Вакха, деда Лая, или тоскует в надежде на Зевсовы грозовые объятья? Лай ли это ласкает тебя, Иокаста, в медовых потьмах, или сын твой Эдип, или я сжимаю чело тебе кожей змеиной? Все слилось, повернуло все вспять, закрутилось, связалось!
На следующий день Эдип призвал к себе своего младшего сына, Этеокла. Юноша был усажен возле отцовского ложа, в руки ему настойчиво дали любимую книгу Эдипа, и тот должен был вслух читать до самого вечера.
«…множество мелких островов, число сочетаний которых бесконечно…
…поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени.
…слепцы по необъяснимым причинам продолжают хорошо видеть, а глухие обладают недюжинным слухом…»
И лиловые в закатных отблесках волны, и бесшумный песок под легкими босыми ступнями, и непременно острый запах гиацинтовых соцветий, и кипарисовая роща, оглашаемая предвечерним птичьим клекотом, и светлая, будто прозрачная трава, не хранящая в себе ни единой темной черточки, ни малейшего сгусточка надвигающихся сумерек, – все это представлялось Эдипу во время чтения. Этеокл читал бесстрастным голосом, видно было, что содержание книги не увлекает его, и он выполняет скучную обязанность перед больным отцом. Подумать только: и это мой сын, ведь это дважды моя кровь, это наивысшее умножение моей крови на самое себя, Этеокл, мой сын и мой брат одновременно, проклятый ребенок, осужденный на вечную тоску по власти! Если бы не все эти пастухи и прорицатели, если бы не моровая язва, если бы не разверзнувшиеся в одночасье передо мной и моими подданными ворота Тартара, – разве бы мог я поверить, что я – подкидыш в доме Полиба и Меропы? Несхожесть – свойство, которое венчает глубочайшую привязанность между отцом и сыном, несхожести не надо бояться, но следует ею наслаждаться, ведь, разглядывая двух совершенно различных людей, можно прийти к удивительным заключениям о многосторонности мира и переменчивости всего сущего. Что со мной? – кажется, раздражение покидает меня, покидают меня боль и чувство – одно из самых ужасных – вины. Я едва заметно приподнимаюсь над своим ложем и вьюсь, и плаваю в струях божественных воскурений, неужели солнечный жар поразил меня столь жестоко? Неужели ноги мои отказали мне навсегда?..
– Отец, ты не слушаешь меня, что с тобой? Напрасно ли я читаю эту книгу?
Этеокл приподнялся и с трудом захлопнул пухлый том. Эдип все еще был погружен в свои странные новые ощущения и молчал, чем только больше раздражил Этеокла. Царевич подошел к отцовскому ложу и наклонился над Эдипом. Глаза Эдипа были прикрыты, лицо сохраняло выражение внутреннего покоя и даже – так показалось юноше – блаженства. Этеокл протянул руку и дотронулся до смуглой щеки Эдипа, и ему вдруг почудилось, что отец уже умер, что лицо у него влажное и холодное, точно у покойника.
– Клянусь богами! – вскричал Этеокл, Эдип медленно разлепил веки и окинул мутным взором сына, закрытую книгу, сумеречные углы своих прохладных покоев. – Я так испугался, отец, мне мерещилось, что… я не знаю, зачем я читал эту книгу, ведь ты не слушал! А мне… мне было не очень интересно читать ее, – залепетал испуганный Этеокл. Эдип опять прикрыл глаза – теперь уже в знак понимания.
И тогда Этеокл обнаружил, что он вовсе не наклоняется над отцом, хотя расстояние между их лицами не изменилось, отец продолжал лежать, но как-то вроде выше, чем раньше. Этеокл придвинулся ближе и увидел, что голова Эдипа парит высоко над подушкой. Тогда он в ужасе сдернул с отца царское покрывало из золотистого шелка и отпрянул. Эдип покоился в прежней расслабленной позе – на воздухе, высоко над ложем.
*Ты по-прежнему вглядываешься в даль, и горизонт уже представляется тебе узкой-узкой щелью, тебе хочется разъять небо и море и проникнуть в образовавшуюся сверкающую пустоту, чудом врывающуюся сквозь гигантские пространства волн внутрь твоей груди. В своем желании ты уже не замечаешь, что делаешь, пальцы твоих перекрещенных рук сжимают озябшие плечи, ниже, ниже. Ты приходишь в себя лишь тогда, когда на песок падают тяжелые аметистовые бусины, – катятся и подскакивают.
Я вижу, как ты устало опускаешься на колени, погружая руки в песок, и начинаешь в отчаянии собирать непослушные розоватые шарики, их полированная поверхность сверкает и отражает оранжевые блики заката и темную зелень моря, светлое платье и еще кого-то, мелькнувшего за твоей спиной, метнувшегося и растворившегося в предвечерних сумерках. Ты останавливаешься, мысли твои замерли вместе с твоим телом: ты здесь уже не одна.
Эдип парил над собственной простыней: весь вечер он был один в своих покоях. Он знал: Этеокл побежал разыскивать Креонта, они позвали с собой и Полиника и уже долго советуются, не ведая, как поступить с летающим царем. В то же время пришел один из воинов и доложил генералу, что слепой старик, все эти дни сопровождавший царя, куда-то пропал, стражники, охранявшие ворота, ведут себя необъяснимо, они сидят на корточках – словно молятся – и на все расспросы лишь качают головами, щурясь в ярком свете факелов. Их лица мрачны и полупрозрачны, всем, кто на них смотрит, кажется, будто они превратились в собственные тени. Креонт и царевичи решили было послать вдогонку Тиресию пару всадников, но затем передумали: к чему, если он и так ушел, если он больше не станет вмешиваться в правление государством, влияя самым подавляющим образом на царя и на придворных? Однако что делать с Эдипом, эти трое еще не решили.
Эдип внезапно понял, что ему удается мысленно входить в каждую залу дворца и подслушивать разговоры, которые ведут рабы и кухарки. Он наблюдал за своими сыновьями и Креонтом: собравшись в его библиотеке на тайный совет, они обсуждали, как лучше объявить Эдипа – умершим ли? умалишенным? бежавшим? – неспособным в любом случае более править Фивами, и под этим предлогом передать власть… Здесь все трое стали спорить, их слова Эдип различал достаточно ясно, но они не вызывали в нем никаких чувств, ему вдруг стало безразлично, о чем они договорятся, и он – все так же, пользуясь каким-то случайно проснувшимся в нем виденьем, покинул библиотеку и направился в другие покои дворца. Он заглянул в тронную залу, где отчего-то горел один-единственный факел, но никого не было, и пламя гулко шипело, будто таким образом откликаясь на пристальный взгляд отсутствующего Эдипа. Он незримо проник в галерею, ведущую к башне Иокасты, проход был непривычно тих и темен, но ему все-таки довелось различить задремавшего между колоннами стражника, – очевидно, поставленного на пост Креонтом. Дольше всего Эдип пребывал в башне Иокасты – он не был в состоянии угадать, сколько сможет так бездвижно висеть в воздухе и когда он наконец увидит свою жену – свою мать. Впрочем, наверное, уже никогда. Он завороженно всматривался в ее лицо, надеясь найти в нем черты той женщины, которую так любил, но не находил их. Он окидывал безучастным взглядом тонкие складки кисеи, скрывавшие ее желтоватую кожу, – на этот раз она представлялась ему не янтарной, но восковой, кожа его матери была кожей старухи – сухой и пожухлой. И безмерно долго он любовался бликами, отбрасываемыми серебряными пряжками на свежей одежде царицы. Эти пряжки сияли нестерпимо, но он принуждал себя не моргать и словно бы впитывать белесый блеск – до тех пор, пока глазам не станет больно, а затем в изможении смежил веки и опять очутился в своих покоях. Как только ему удастся встать на ноги, он тотчас отправится прочь из дворца, прочь из Фив, чтобы догнать Тиресия и уже не отставать от него. Он наденет точно такую же повязку, как и у Тиресия, он завяжет себе глаза, чтобы уже больше не видеть того, что он видел – всю свою жизнь, чтобы наслаждаться только воображаемыми картинами – шипением факела, темнотой галерей, блеском пряжек на женской одежде, – так как воображаемые картины отныне он считает единственно правдивыми… Тиресий! Вероятно, только Тиресий знает, где находится плавучий архипелаг, вероятно, только Тиресий сумеет привести Эдипа туда, на родину Аполлона, или, как называл его старик, Локсия, двусмысленного бога. А Фивы? Разве же они не спасутся от жестокого мора? Разве же не оставит чума его отныне нелюбимый город? Город Лая, его отца, его соперника, его убийцы, его жертвы?