Собственно, рабочий день в «Знамени» начинался около двух часов дня, а сейчас было около восьми, но мораль, а тем более сестра ее нравственность не ждут, и хоть кто-нибудь мог бы прийти на работу пораньше. С этой мыслью я еще немного постучался в двери. В конце концов упорство мое было вознаграждено довольно странным образом – вышел засаленный сторож в черном ватнике и страшно облаял меня с ног до головы.
Получив такой недвусмысленный ответ на свои искания, я пошел прочь от «Знамени», влачась и костыляя обеими ногами.
На самом деле, от журнала «Знамя» мне нужна была только поддержка и утешение. Но, видно, и поддержка, и утешение теперь стоят слишком дорого, чтобы можно было добиться их в любой момент по собственному произволению. Но, помимо этого, в «Знамени» лежала еще и рукопись моего нового романа – предыдущий они уже отказались печатать. С этим предыдущим вышла очень поучительная история.
Сейчас вокруг только и разговоров о том, как раньше трудно было печатать литературу. Все вспоминают Солженицына, диссидентов, свободу слова. Да что там говорить о Солженицыне и других ископаемых временах, когда даже мой собственный роман в редакции «Знамени» заворачивали пять раз. Пять раз – вдумайтесь в это! Уж на пятый-то раз могли сломаться! Как бы не так! Только главный редактор, возвращая роман, сказал:
– Хотелось бы того же автора, но чего-нибудь посвежее.
Да где же я вам возьму посвежее, если вы и это по полгода маринуете, хотел я сказать, но из предусмотрительности промолчал. Еще перед этим мне сделали замечание, что для романа вещь эта слишком небольшая.
Но я ведь и не хотел писать большой роман. Я хотел написать маленький романчик. Что, по-моему, характеризует меня с самой лучшей стороны, потому что обычно авторы стараются писать как можно толще, чтобы повысить гонорар. Но все мои доводы не принимались в рассуждение. Только главный редактор знай себе твердил:
– Посвежее бы чего-нибудь, – как будто речь шла не о романе, а о какой-нибудь рыбе-фри холодного копчения.
Ну, хорошо, сказал я в конце концов, посвежее – так посвежее. И за выходные накатал еще один роман. Этот был и толстый, и свежий и, таким образом, совершенно удовлетворял требованиям идеального романа, как их понимает журнал «Знамя».
Сегодня был как раз день, когда должна была решиться судьба моего романа – пойдет ли он к публикации или снова, как обычно, придется подсовывать его по нескольку раз и слышать потом гастрономическое требование: «Посвежее бы чего-нибудь!»
Почему я так стремился опубликоваться в «Знамени»?
Да потому что если бы это удалось, вопрос материального обеспечения был бы решен раз и навсегда. «Знамя» означало почти стопроцентное попадание в шестерку финалистов Букеровской премии, а, может, и саму Букеровскую премию, известность, новые предложения, рецензии в газетах и толстых журналах, интервью и публикации на Западе. А там, чем черт не шутит – не разобравшись, могли и Нобелевскую дать. Одним словом, опубликуйся я в этом журнале, и на меня рано или поздно должен был пролиться денежный дождь. Дело было за малым – опубликоваться. Но вот этой малости мне как раз и не удавалось.
Я долго пытался понять, что же нужно написать, чтобы вещь мою взяли в «Знамя». Я прочитывал насквозь всю прозу, поэзию, эссеистику и даже выходные данные этого журнала за последние несколько лет. Но явно было видно, что у произведений, опубликованных в этом журнале, нет ничего общего. Писателей, печатавшихся в «Знамени», объединяло, на мой взгляд, одно только несомненное свойство – все они писали гораздо хуже меня. Но эта их способность мне была совершенно недоступна.
Так, в раздумьях, я дошел до Лубянки и здесь встал, как вкопанный, не зная, куда двигаться дальше. Можно было, с одной стороны, пойти в студию «Дикси» и узнать, не пришли ли деньги за очередную передачу «Куклы», которую мы писали вместе с Шендеровичем. Но в «Дикси», само собой, никого еще не было. Можно было пойти домой, но дома не было ни копейки и мое появление там не принесло бы никому морального удовлетворения.
Вдруг громкий и чрезвычайно скандальный голос оторвал меня от размышлений.
– Мыло «Сэйфгард»! – с необыкновенным презрением выкрикивал какой-то замызганный дядька, стоя животом к магазинной витрине и спиной ко всему остальному миру. Из его лица я мог разглядеть только мятую, испитую лысину. Коричневый, грязный до умопомрачения костюм отлично гармонировал со всей остальной внешностью гражданина, и только сохранившиеся кое-где пуговицы на брюках говорили о том, что человек этот знавал и лучшие времена.
– «Сэйфгард!» – снова зычно выкрикнул замызганный человек. – Мыло «Сэйфгард» – против воспаления ссадин и прыщей. Пользуйтесь мылом «Сэйфгард» – и ваши прыщи будут в полном порядке!
На этом патетическом моменте он воздел руки вверх и обратил лицо к текущим мимо прохожим. Но тут он не нашел себе ни учеников, ни последователей – все только ускоряли шаг. А проходивший мимо томный господин с серьгою в ухе даже и вовсе отшатнулся в сторону, не желая разделять с незнакомцем его гигиенические радости.
Лысый предтеча здорового образа жизни повернул голову в мою сторону. Вид у него был затравленный и одновременно наглый. Сочетание двух этих качеств в одном человеке возможно только в России. В следующую секунду я узнал его. Это был Петя Дронов, писатель-авангардист и непризнанный гений. Несмотря на ранний час, Петя был уже пьян.
Между тем беспорядочная проповедь его стала возбуждать в прохожих острое буржуазное недовольство.
Я подошел к нему и взял за руку.
– Петя, – сказал я, – пойдем отсюда.
– Постой! – крикнул он, вырывая руку. – Пусть мне дадут мыло «Сэйфгард». Я хочу привести в порядок свои прыщи!
– Я дам тебе мыло «Сэйфгард», – сказал я, оглядываясь, не идет ли милиция, – только пойдем отсюда.
– Нет! – крикнул он. – У меня воспалились прыщи и бубоны! Я не могу идти! Мне поможет только мыло «Сэйфгард»! У меня – самые большие в мире ссадины.
С огромным трудом мне удалось увести его от этой злосчастной витрины. После этого он как-то сразу обмяк и шел за мной послушный, как дитя, время от времени только бормоча что-то о бубонах, из-за которых он теперь якобы не может встречаться с какой-то Дашей.
– Из-за бубонов мы с ней не можем пройти в одни двери, – толковал он.
Кажется, он не только был пьян, но еще и накурился какой-то пакости.
В блаженные времена гонений на правду Петя был тесно знаком со многими литераторами. Часть из них с течением времени поняла, в чем смысл жизни, и стала широко известной, другая часть поступила честнее и попросту умерла. Один только Петя был неприкаян и все не мог решить, к кому ему примкнуть. Я так думаю, что он склонялся к компании покойников, поскольку о живых был самого низкого мнения. И самих литераторов и то, что они писали, он неизменно определял одним словом.
– Что вы мне рассказываете про Пригова, – говорил он. – Пригов – говно. И то, что он пишет – тоже говно.
Я и сам Пригова не жаловал, но мне хотелось конкретности.
– Объясни, почему ты так считаешь? – говорил я. – Что именно ты имеешь в виду, какие произведения Пригова?
– Все, – говорил он безапелляционно.
– Ну, что ты читал последнее у него, что тебе не понравилось особенно?
– Мне ничего у него читать не нужно. Я его писания знаю с десяти лет. Уже тогда это была чушь несусветная.
– Мало ли, что он писал в десять лет! Может быть, сейчас он исправился?
– Исправился? Не смеши меня. Ты видел, какая у него безвкусная лысина? Он в лицо мировой литературе плюет этой лысиной! А бороденка – абсолютная бездуховность! Или вот глаза… Это же не глаза, а сплошной постмодерн! Нет, нет, – цедил он, – исправиться Пригов не мог. Единственное, о чем я сейчас жалею, это что не убил его в третьем классе.
Дальше обычно оглашался список литераторов, которых следовало бы уничтожить в третьем классе, а еще лучше – в утробе матери. Исключение Дронов делал только для Солженицына, которого боготворил.