Литмир - Электронная Библиотека

Более всех прочих наук чтился в школе закон божий. Зубрили Ветхий и Новый завет, обучались ведению службы. Самые голосистые были певчими на клиросе и гордились этим, так как лопатинский церковный хор славился на всю округу. И я бы пел, да стыдился своей застиранной, латаной-перелатанной рубахи и куцых штанов, из которых давно вырос.

Ученики, удостоившиеся милости Семена Новочадова, прислуживали ему во время богослужения: подносили паникадило, подсвечники и другие церковные принадлежности. Жил священник на широкую ногу. Дом его стоял напротив церкви. Не дом, а храм посредь плодового сада, десятин на тридцать, коли не больше. Было у батюшки и поле, которое и засевали, и убирали крестьяне. Все три его сына – Владимир, Димитрий и Сергей – учились в духовной семинарии. Владимир окончил ещё и духовную академию в Петербурге. А Димитрий слыл знаменитостью: природа одарила его могутным басом. На престольный праздник Донской божьей матери все три сына съезжались в Лопатино и помогали отцу. Безголосый Владимир вставал за псаломщика, Димитрий пел за дьякона. В этот день в церковь из близлежащих весей стекалась тьма народу: послушать Димитрия.

После праздников священник приходил на уроки злой, с отёкшим лицом и набухшими глазами, и едва появлялся в дверях – класс начинало лихорадить. Бывало, уткнешься в учебник закона божьего, а ничего не видишь: глаза косят в сторону попа. А батюшка, словно издеваясь, ходит взад-вперёд и пыхтит. Остановится, ткнёт перстом в пространство:

– Чекалдин! – рявкнет. И ласково: – Читай.

Легко сказать: «читай». В школе все предметы преподавались на русском языке, а дома мы говорили по-мордовски, можно себе представить, какой пыткой было для каждого из нас чтение и письмо.

Чекалдин с испугу не может раскрыть рот. Белый, как рубаха. Поп хватает Сёмку за вихры, швыряет к печке и сотрясает стены утробным рёвом:

– На горох! На два часа на горох! Я научу тебя читать, сукин сын!

За слёзы – добавка. Сёмка знает об этом и прячет от попа мокрое лицо. А батюшка уже снова вышагивает по классу.

– Каждого, сукины сыны… кто не приготовил урок закона божьего… постигнет участь Семёна Чекалдина… также сукина сына. – Глаза у попа совсем заплыли, но всё равно видно, как они выискивают очередную жертву.

Ею оказывается Ванятка, мой сосед по парте.

– Киреев! Читай.

Читать следует притчу «Лгун». Ванятка поднимается и, тыча пальцем в короткое слово, деревянным языком выковыривает каждую букву:      «Л…ла…г… луг…» На лбу у него испарина. У меня тоже. Поп молча берёт Ванятку за волосы, свирепо рвёт их туда-сюда и начинает шипеть, как придавленный змий:

– Аххх, негодяййй… негодяййй…

Мое сердце гукает где-то в ушах, пальцы мокрые, липкие от пота. Сейчас он и меня так… и меня… Поп выдёргивает из-за парты обмякшее Ваняткино тело и швыряет в сторону печки.

– Вшивая мордва! Охламоны! Лодыри! Сукины сыны!..

Но вот арсенал ругательств исчерпан, батюшка снова ходит меж парт и устало сопит. Так проходит минута, вторая… Наконец поп приходит в себя и останавливается возле Гурея.

– Журавлев, – вкрадчиво говорит он, положив толстую короткопалую лапу на Гурееву голову. – Не бойся, Журавлев. Читай притчу.

Гурей, не отличающийся способностями в учении и насмерть перепуганный лаской попа, торопится, спотыкаясь о невидимые преграды:

– Л…л…лы…ла…г…у…у…ууу…гуу… – И залпом выдает: – Лагушка!

Поп увесисто шлепает его по одной щеке, по другой – Гурей валится с ног, а мы, как по сговору, начинаем реветь.

– Ах, бунт?! Молчать! Я вас вот этой палкой! – поп вопит и размахивает клюкой с серебряным набалдашником. – Без обеда! Сех! Сех! – уже лает он, вылетая из класса и шваркая дверью так, что та чуть не слетает с петель.

Давали волю рукам и другие учителя, секли за самый невинный проступок: за то, например, что не поняли задания, за шалости на переменах, за нерешенную задачу. Пока мать носила подарки нашему математику Пантелеймону, тот меня не трогал. Но как только её возможности иссякли, Пантелеймон вывел меня из списков неприкосновенных.

Однажды он вызвал меня к доске решать задачу. Я встал у доски, а он ходил за моей спиной и время от времени издавал протяжный звук «ммм», словно пытался замычать. Задача была лёгкая, я быстро с ней справился, и мычание Пантелеймона воспринял как выражение удовлетворения моими математическими способностями. Я ждал, что он скажет, как обычно: «Молодец, Фокин! Щёлкаешь!» Но заработал такой тычок в голову, что перед глазами поплыли круги, и я невольно присел.

– Наврал! – кричал Пантелеймон. – Всё наврал!

– Где? – всхлипнул я. – Где наврал?

– А вот и наврал! – стоял на своём Пантелеймон, не вдаваясь в объяснения. – Всё наврал! Помножь снова!

– 

Чего помножить-то?

– А то и помножь! Вон то!

– Я ж помножил…

– А ты ещё помножь, балбес!

Я уже вижу, что Пантелеймон пьян и еле держится на ногах. Вряд ли он понимает, что говорит, и я противлюсь «помножению» изо всех сил:

– А зачем ещё-то?

– А я велю! Вот батюшке доложу, как ты противу христова слова, окаянник! Он те враз перемножит, растуды вас всех! Чекалдин! Иди множь! – Он щелкает Сёмку линейкой по лбу. – Покажь, стервец, и помножь!

Сёмка тупо уставился на доску, в задачках он не силён, но знает, что я их «щёлкаю» запросто, и хватается за это моё умение, как за спасительную соломинку:

– А Фокин уже тово… помножил, – мямлит он. – Помножил уже… Вон же, Фокин-то…

– Где? Где он, твой Фокин?! – рявкает Пантелеймон и шарит глазами по доске. – Свиньи! Все свиньи! – Он поворачивается к классу, угрожающе наступает на Гурея, и тот поспешно поднимается и в порядке самозащиты пускает слезу:

– Я уже вчера мно-ожил, – блеет он, – а теперя пусть Фо-окин…

– Болван! – учитель щелкает Гурея по затылку и снова возвращается к моей писанине.

– А это что? – тычет он пальцем в семёрку.

– Семь! – отвечаю я.

– Преисподня это, прости, господи… – Длинный зевок растягивает рот Пантелеймона. Скучающим голосом он говорит: – Свиньи – и весь сказ. Множь вас, не множь – все одно свиньи. Так и в писании божьем сказано, и еси и на небеси… – Он несёт околесицу, зевает, а мы хихикаем и, как чуда, ждём звонка…

На другой год вместо Пантелеймона нам прислали нового учителя – доброе, душевное, но несчастное существо. Ввалится, бывало, в класс, запрёт дверь, приложит палец к губам: тшшш!.. – и через минуту задаст храпака. Но приходил он и трезвым, и тогда мы души в нём не чаяли. Он и предмет свой знал преотлично, и человека понимал – жалел, а чтобы обидеть попусту, накричать или допустить рукоприкладство, – никогда такого не было. Мы промеж себя звали его отцом родным и ещё Учителем. Благороднее прозвище вряд ли можно придумать. Я бы многое отдал, чтоб и меня когда-нибудь так прозвали. Очень мне хотелось стать учителем, таким же добрым и знающим, как наш Воробьёв. Жаль только, выпивал он дюже. Довёл наш класс до выпуска – и отдал богу душу. Святой был человек.

В двенадцать лет я окончил церковно-приходскую школу с грамотой отличника. По совету отца бумагу вставили в рамку и повесили в избе на самом видном месте. Матери ничего этого увидеть не довелось: за два месяца до конца моей учёбы она внезапно скончалась. Что за болезнь её скосила, так и осталось тайной. Как сейчас помню: утром в понедельник на первой неделе великого поста сделалось ей плохо, и она велела сходить за деревенскими знахарками Анисьей-бабой и Семянорясь-бабой. Те примчались, ощупали мать и давай ставить горшки. Отец пошёл в Кажлодку за тётей Ариной и тетей Полей. Все врачевали мать, как могли: и заклинания шептали, и плевали, и святой водой поливали, а мать стонала, горела, как в огне, и лучше ей не становилось.

Отец с горя запил. Ему и в голову не пришло отвезти мать в больницу. Она уже не стонала, лежала в беспамятстве и на шестой день перестала дышать.

В то субботнее утро я был в церкви. Я знал, что мать помирает, день и ночь я думал о том, что она помирает, но представить себе, что она перестанет быть, не мог. Я надеялся на какое-то чудо. И в тот день тоже страстно молился, – никогда прежде я так не молился, и надежда, подобно мутному солнцу, светила мне сквозь беду. «Господи, – взывал я в слезах, – господи, сделай так, чтоб она жила!..» Я повторял свою молитву мысленно, мне казалось, так ОН скорее услышит меня, ведь нет молитвы горячее той, что еще в сердце. Но… то ли ОН не разумел по-мордовски, то ли мой внутренний голос потонул в вопле других скорбящих – чуда не свершилось. Прибежал Ванятка и сказал, что меня зовут тётки. Я сразу обо всём догадался, заплакал и медленно побрел к осиротевшему своему дому.

5
{"b":"917640","o":1}