Мамина опека мне досаждала особенно по утрам, когда я собиралась в гимназию. Утром мне всегда хотелось плакать. Настроения не было никакого, а мама, видя, что я такая вся несчастная, начинала шутить, пытаясь вызвать во мне улыбку или даже смех, и я ради нее улыбалась. Но больше всего мне хотелось, чтобы меня оставили в покое. Я даже грубила маме по дороге на остановку.
– Говори со мной вежливо! – возмущалась мама. – Я понимаю, что у тебя настроение плохое утром, но я же не виновата в этом! Что ты на меня постоянно бзыкаешь? А если я так буду с тобой разговаривать?
И я старалась разговаривать с ней вежливо, хотя даже не разговаривать, а просто молчать. Но такое напряжение между нами появилось совсем недавно, к концу второго класса. До этого я довольно охотно отзывалась на ее шутки и смеялась. Мало того, я сама много говорила, рассказывала ей обо всем, а потом вдруг поняла, что не хочу посвящать ее в свои дела.
– Переходный возраст, – решила мама.
А я не понимала, о чем это она. Я знала, что мне просто не хочется тащиться утром в гимназию, ехать в этом тесном, битком набитом детьми и учителями автобусе, застревать то и дело в пробках… От моей остановки до гимназии автобус ехал не меньше часа, и когда я вылезала из него, то еще часа два чувствовала тошноту. На завтрак есть ничего не могла, и отходила только к обеду. А часа в три нас снова сажали в этот жуткий автобус, и мы ехали обратно, и меня снова тошнило. Мама встречала меня на остановке, а я, вся помятая и измученная, еще и вежливо должна была с ней общаться. Правда, в самой гимназии не все было так плохо. После уроков нас выводили гулять на детскую площадку, и мы там играли. Я дружила с Галей – она была дочкой священника, и с Дашей из многодетной семьи. Учительница говорила нам, что мы втроем самые послушные, самые дисциплинированные девочки из класса. Это потому, что, когда она звала нас обратно в гимназию, мы тут же переставали играть и подбегали к ней, а остальные не слушались и продолжали заниматься своими делами.
Сейчас, летом, мне было несколько легче, потому что не надо было ездить в гимназию и просиживать часами за домашним заданием. Я высыпалась, много гуляла и чувствовала себя прекрасно. Однако, когда я гуляла во дворе, то постоянно смотрела на свои окна на пятом этаже. Мне нужно было убедиться, что мама не наблюдает за мной. И если я не видела ее ни в одном из окон, то успокаивалась и спокойно играла, а если она смотрела на меня, то тогда я переставала носиться и дурачиться и просто замирала на месте. Мама скоро поняла, как действуют на меня ее взгляды и стала стараться наблюдать за мной потихонечку, украдкой, так, чтобы я не замечала ее.
Вечером того же дня, мама объявила мне, что завтра мы пойдем с ней в храм на исповедь и причастие, и что нужно записать на листочек все свои грехи. Я уже имела опыт исповеди. С того времени как мне исполнилось семь лет, я уже много раз исповедовалась. А до семи лет я просто ходила в храм и причащалась без всякой исповеди. И вот маме снова понадобилось идти в церковь. Она обожала церковные службы, верила в Бога всем сердцем и меня постоянно пыталась приобщить к вере. Она читала мне перед сном жития святых, научила меня молиться, и когда пришло время отдавать меня в школу, она определила меня в православную гимназию. Ей пришлось много денег платить за эту гимназию, но она ни о чем не жалела. Ей очень хотелось, чтоб я была верующая, чтоб я попала в рай. А еще ей хотелось уберечь меня от кошмаров, творящихся в обычной школе.
– В этих школах мат-перемат стоит, мальчишки над девчонками издеваются, девчонки все крашеные-перекрашенные, все курят, у всех на уме одно непотребство вместо учебы, – говорила она, и я была с ней согласна. Я видела старшеклассников из Машкиной и Вовкиной школы, и они вызывали во мне тихий ужас. Девки крашеные, пацаны на головорезов похожи, и все друг с другом обнимаются, виснут друг на друге, целуются, курят и громко ржут. В моей гимназии дети были совсем другие. Никакого мата, старшеклассники и старшеклассницы скромные, с чистыми открытыми лицами. Мальчики в строгих, похожих на форму семинаристов костюмах, девочки в длинных, ниже колен формах и фартуках. Все верующие, все боящиеся чем-то оскорбить Христа, трепещущие перед исповедью…
Вот и я теперь, узнав, что завтра мне придется идти на исповедь, затрепетала. Мне ж теперь придется исповедоваться в том, что я голая загорала. И как в этом каяться? Как назвать этот грех? Согрешила нудизмом? Да, точно так и надо записать. Согрешила: гордостью, тщеславием, многоядением, нудизмом…
Мама в это время тихо молилась, бормоча перед иконами: «Широк путь зде и угодный сласти творити, но горько будет в последний день, егда душа от тела разлучатися будет: блюдися от сих, человече, Царствия ради Божия…»
А что, если священник потребует подробностей? Что если спросит, что значит «согрешила нудизмом»? Были случаи, когда он просил пояснить что-то непонятное в моем списке грехов. Мне не хотелось ничего пояснять, рассказывать в подробностях… Я вспомнила странное чувство свободы, какой-то прохлады в нижней части тела, щекотливое, открытое чувство… Стыдно. Богородица в детстве никогда бы не стала загорать голышом. Мне мама говорила, что если не знаешь, как относиться к какому-то поступку, то надо представить Богородицу и подумать, сделала бы она так или нет. И вот теперь я четко понимала, что Богородица, когда Она была в моем возрасте, никогда не загорала бы так, как я сегодня. Ей такое и в голову не могло прийти…
Перед моими глазами так и проносились сцены, как мы орем и скачем словно бесы. Голые, вопящие, охваченные каким-то дьявольским экстазом. Ой… Может быть, так и написать: «бесновалась в голом виде»? Нет, это уж совсем привлечет внимание. Надо просто написать, что согрешила нудизмом…
«Трепещут ми уди, всеми бо сотворих вину: очима взираяй, ушима слышай, языком злая глаголяй, всего себе геенне предаяй; душе моя грешная, сего ли восхотела еси?»
Мама бормотала слова молитвы перед освещенной лампадой иконой Христа, а я сидела на кровати, подложив под спину подушку и писала, снедаемая стыдом, свои грехи. Через какое-то время, мама закончила молиться, взяла толстую книгу с житиями святых и стала читать мне о святой великомученице Варваре. Я никогда не любила слушать об истязаниях людей, и сейчас мне было неприятно слушать, как издевались над святой Варварой. Били ее, мучили, и за что? Только за то, что она христианка. Глупо. А еще меня всегда удивляло, что и в Библии, и в житиях святых Бог всегда открыто говорит с людьми, является им, утешает. В наше время почему-то такого нет. Почему Бог перестал открыто говорить с нами? И чудес таких больше нет, как раньше. В житиях святых такие изумительные чудеса описываются, но почему сейчас ничего подобного не происходит? Чудеса если и есть, то не такие яркие, как были когда-то. Например, несколько раз мама читала мне о том, как люди, погребенные заживо на чужой стороне, вдруг оказывались на Родине, освобожденные и невредимые. Или утопленник какой-нибудь, о котором все лили слезы, вдруг появлялся прямо в храме, мокрый, в водорослях, но живой и невредимый. Как это? И было ли это на самом деле? Мама верила, что так оно и было. Я тоже верила, но в то же время у меня постоянно возникали вопросы.
– Надо просто верить, не рассуждая, – говорила мне мама в ответ на мои недоумения. – Мы не можем охватить своим немощным умом Божии чудеса и Его дела.
На следующий день мы пришли с мамой в храм. Папа остался дома. Он не был христианином и вообще верующим, но допускал, что «что-то там может и есть». Он не препятствовал ни мне, ни маме в наших походах в храм, и только однажды разозлился на маму и даже замахнулся на нее. Это произошло тогда, когда мама определила меня в православную гимназию.
– Я хотел нормального ребенка воспитать, – с горечью сказал он, после бурной вспышки недовольства, – а ты из нее хочешь вырастить непонятно что.