Все это время, словно понимая, что происходит в голове цадика, он стоял рядом, не произнося ни звука.
– Хорошо, – сказал ребе, дойдя в размышлениях до порога, за которым требовалось углубленное изучение некоторых разделов Учения. – Ты мне подходишь. Оставь свою колотушку, с этой минуты ты мой шамес.
Лейзер прослужил у ребе Шломо Бенциона полтора десятка лет. Спал в соседней комнате, ходил вместе с ним в микву, молился рядом с цадиком, прислуживал за столом, ел вместе с ним ту же самую пищу, принимал и передавал квитлы, впускал посетителей, выполнял многочисленные поручения. Ни один человек на свете не знал столько об открытой и скрытой жизни цадика.
Пришел срок, и жизнь повернулась так, что Лейзеру пришлось расстаться с праведником. Слух о том, что в Тель-Авив приехал шамес самого ребе Шломо Бенциона, моментально разнесся по Святой земле. Чернобыльские хасиды из Иерусалима, Хеврона и Тверии принялись донимать Лейзера просьбами рассказать о цадике.
– Но я ничего не помню, – недоуменно таращился тот. – Память у меня плохая, уж извините.
Разумеется, одни принимали его слова за чистую монету, другие были убеждены, что шамес специально строит из себя дурачка, не желая выставлять на свет тайные стороны духовной работы праведника.
В конце концов, хасиды насели на него и упросили припомнить хоть что-нибудь.
– Да, вот как оно было, – после долгих уговоров уступил шамес. – Пошли мы утром в микву. Зимой, до рассвета, на улице темно, тишина полная, только снег под ногами скрипит. В микве тьма египетская, хоть глаз выколи. И зябко, миква-то холодная, без печки. Я стоял со свечкой в руках, а ребе окунался. Окунался и окунался, окунался и окунался, о чем он там себе думал в ледяной воде, какие мысли в голове держал, уж не знаю. Когда свечка догорать стала, я сказал: «Уважаемый ребе, пора вылезать». А цадик словно не услышал и продолжил плескаться. Тогда я голос повысил: «Вы как хотите, уважаемый ребе, но я боюсь темноты и без огня не останусь ни одной секунды». – «Тогда почему же ты еще одну свечку не взял?» – спросил ребе Шломо Бенцион. «Да разве я думал, что уважаемый ребе купальню тут устроит, словно на дворе лето, а не середина зимы». – «Ладно, – сказал цадик, – выйди из миквы, отломи сосульку с крыши и зажги». Я за годы службы давно перестал удивляться. Вышел на крыльцо, отломил сосульку, поднес ее к огоньку, и та запылала, точно настоящая свечка.
Эта история широко разошлась по Святой земле. Кое-кто из слушателей потешался над простотой шамеса и его чудаковатостью. Ведь из всех удивительных историй, свидетелем которых ему посчастливилось быть, он запомнил лишь ту, что была связана с его страхом и гневом.
Другие превращали ее в целое учение. Служка приподнял завесу над тайной, показал скрытую от посторонних глаз работу цадика. А короткий разговор шамеса с ребе трактуют как спор об основах служения, обсуждение деталей духовного пути, которому надлежит следовать.
Письма полетели в Чернобыль из Хеврона, Иерусалима и Тверии, и вскоре история о горящей сосульке обсуждалась в Чернобыле с не меньшим жаром, чем на Святой земле. Кто-то даже рискнул пересказать ее ребе Шломо Бенциону.
– Халоймес, сны, – махнул рукой цадик.
И это все, что удалось из него выжать любопытным хасидам.
Вот тогда-то и стали поговаривать о совсем иной причине давнишнего выбора ребе.
– В ночные сторожа часто нанимаются скрытые праведники, – утверждали умники, многозначительно поднимая указательный палец. – Они ведь все равно бодрствуют по ночам, занимаясь тайными делами, и такая работа помогает избежать ненужных вопросов о причинах бодрствования. А наш Лейзер Шапиро… да, наш Лейзер… Скорее всего, он просто притворялся простаком. Сами посудите, где это видано, чтобы одно окунание в прорубь превратило мудреца-раввина в дурачка.
Но все это случилось позже, много позже. А пока жизнь в Чернобыле тянулась ни шатко ни валко, серыми полосами будней, перемежаемых светлыми вкраплениями суббот и праздников. Двора-Лея хорошо зарабатывала, ее муж, служка праведника, приносил в дом почет и уважение, а единственный сын, отрада глаз и услада слуха, рос на удивление статным и крепким. Словно не прожили его бабушки и прабабушки век свой сгорбленными над плитой и корытом, будто не гнули дедушки и прадедушки спину за столом, заваленным книгами.
Сложением Аарон походил на былинного богатыря из русских сказок, но без медлительности, присущей тяжеловесным людям. Двигался он легко и быстро, с грацией крупного хищника, но характер при этом унаследовал кроткий, более подобающий книжному червю, чем человеку гвардейского роста и телосложения. По странной причуде Всевышнего ему достались льняные волосы, голубые глаза, румяные щеки и хорошо очерченные литые губы. Совсем не унаследовав от родителей внешность, он, подобно отцу, весьма преуспевал в книжной мудрости и, подобно матери, умел быстро принимать решения в сложных ситуациях.
– Мы своими молитвами перехватили чужую душу, – смеялась Двора-Лея, расчесывая непокорные кудри сына. – Летела она себе в царский дворец, а очутилась в убогой еврейской лачуге.
Двора-Лея явно кокетничала, назвать лачугой ее просторный, чисто выбеленный, содержащийся в идеальном порядке дом не смог бы даже Ротшильд, выпади ему случай оказаться в Чернобыле.
Лейзер в ответ на шутки жены только рукой махал. «Много ты понимаешь в душах», – казалось, говорило его лицо. Но уста молчали: наученный многими словесными стычками с Дворой-Леей, он предпочитал держать рот на замке. Переспорить жену было невозможно, на любое, даже самое здравое, разумное утверждение, не совпадающее с ее мнением, она приводила тысячу сто пятьдесят семь возражений. Почти все они были маловразумительны, а оставшиеся не имели ни малейшего касательства к теме разговора, но тон и запальчивость, с которыми их произносила Двора-Лея, делали продолжение разговора бессмысленным.
– Ограда мудрости – молчание, – утешал себя Лейзер словами Писания. – Весь век свой я провел среди мудрецов и не нашел для человека ничего лучше безмолвия.
Маленького Аарона не удивляли ни шутки матери, ни постоянное молчание отца. Ему казалось, что так и должны вести себя родители, ведь у него не было возможности сравнить с другими и понять разницу. Он рос, окруженный любовью, ощущая недостаток только в карманных деньгах, которыми Двора-Лея оделяла сына с большой скудостью, не по причине отсутствия средств, а исключительно в целях воспитания. Аарон не должен был выделяться из других мальчиков хедера, а потом юношей ешивы, куда он ходил, подобно всем еврейским детям Чернобыля.
Единственное, чем он отличался от своих сверстников, была страсть к речке. На Припяти Аарон проводил большую часть свободного времени. Летом не вылезал из воды, купаясь до сливеющих губ, а осенью, зимой и весной удил рыбу. Поначалу Двора-Лея возражала, но сообразив, что перед субботой в доме всегда оказывается свежая рыба, причем не купленная втридорога у базарных торговок, а собственноручно выуженная ее сыном, перестала сопротивляться.
Особенно любил Аарон рассветы на Припяти. Он специально вставал на ватикин, утреннюю молитву, начинавшуюся до восхода солнца. Наскоро отбубнив все полагающиеся тексты, Аарон спешил на речку почти сразу после того, как тяжелый багряный шар важно поднимался над очерченной качающимися верхушками деревьев линией горизонта.
От тяжелой ночной росы трава на ведущей к Припяти тропинке была мокрой. Ветерок шевелил кроны прибрежных ив, показывая белую изнанку еще темной листвы. Лучи низко висящего солнца красили ветви теплой желтой краской. В черной воде глухо плескалась проснувшаяся рыба. Ах, до чего же все это было хорошо!
Лейзер, погруженный в общение с праведником и свои книги, почти не обращал внимания на сына. Он вообще ни на кого не обращал внимания, мир, очерченный словами со страниц старых книг, был в его представлении куда реальнее того, где пребывал Чернобыль. По крайней мере, так это выглядело со стороны.