Он попросил нас вернуться. Пустил в свой дом. Обеспечил всем необходимым. Но не спеши его благодарить. Мы оказались тут на свою погибель, ибо, чует мое сердце, добром это не кончится.
Знаешь, о чем меня просил Педро Парамо? Я и сам смекнул, что неспроста он расщедрился. И готов был возместить сполна трудом – а долг возвращать так или иначе придется. Я подробно рассказал ему про «Андромеду», обрисовал, какие открываются возможности, если подойти к делу с умом. И знаешь, что он ответил? «Плевать я хотел на ваш рудник, Бартоломе Сан-Хуан. Мне от вас ничего не нужно, кроме дочери. Она – ваша главная заслуга».
Он положил на тебя глаз, Сусана. Говорит, вы знакомы: в детстве ты с ним играла и даже купалась в реке. Я этого не знал, иначе выпорол бы тебя ремнем.
– Не сомневаюсь.
– Что ты сказала? Не сомневаешься?
– Да.
– Может, ты и в постель к нему лечь готова?
– Да, Бартоломе.
– Разве ты не знаешь, что он женат и любовниц у него немерено?
– Да, Бартоломе.
– Не называй меня Бартоломе. Я твой отец!
Он так и видел: Бартоломе Сан-Хуан, почивший шахтер. Сусана Сан-Хуан, дочь шахтера, почившего на руднике «Андромеда». «Видимо, там мне суждено умереть», – подумал он. Затем обратился к дочери:
– Я сказал ему, что ты хоть и вдова, а до сих пор думаешь о муже как о живом и ведешь себя соответственно. Пробовал его переубедить, но едва об этом заходит речь, взгляд у него делается недобрым, а когда звучит твое имя, он закрывает глаза. Мне известно, кто такой Педро Парамо. Он воплощенное зло.
– А я кто?
– Моя дочь. Моя! Дочь Бартоломе Сан-Хуана.
В голове Сусаны Сан-Хуан начали бродить разные мысли – вначале неспешно, робко, а после вдруг понеслись вскачь, так что она возьми и скажи:
– Это еще неизвестно. Неизвестно.
– Жизнь притесняет нас со всех сторон, берет в кулак и швыряет туда-сюда, как пыль, рвет на части, орошая землю нашей кровью… Что мы сделали? Отчего гниль проникла нам в души? Твоя мать говорила, что у нас хотя бы остается Божья милость. И ты ее отвергаешь, Сусана. Почему ты отказываешься считать меня своим отцом? Рассудок у тебя, что ли, помутился?
– А ты не знал?
– Неужто правда?
– Истинная, Бартоломе! Ты разве не знал?
– Известно ли тебе, Фульгор, что не бывало на свете женщины прекраснее? Я думал, что потерял ее навсегда. И теперь-то уж не намерен потерять снова. Ты меня понял, Фульгор? Скажи ее отцу, пусть и дальше разрабатывает свой рудник. А там… глядишь, и сгинет старик без следа – чего проще, места-то глухие, безлюдные. Как считаешь?
– Всякое случается…
– Надо, чтобы случилось. Когда она станет сиротой, придется взять ее под свою защиту. Как по-твоему?
– Это легко устроить.
– Тогда за дело, Фульгор, за дело.
– А если она обо всем узнает?
– От кого? Ну-ка, скажи, кто из нас двоих проговорится?
– Полагаю, никто.
– А ты не «полагай». И впредь выбрось это из головы. Увидишь, как все удачно сложится. Помнишь, какого труда стоило найти «Андромеду»? Вот и отправь старика туда, пускай дальше работает. Ездит на рудник и обратно. Да чтоб не вздумал дочь за собой таскать. Мы о ней позаботимся. Там у него будет работа, а здесь дом, который он сможет время от времени навещать. Так ему и передай, Фульгор.
– Рад, что к вам вернулась прежняя хватка, хозяин. Вы словно душой помолодели.
На поля долины сыпется мелкий дождь – настоящая редкость в здешних краях, где если уж льет, то как из ведра. Сегодня воскресенье. Из Апанго спустились индейцы, увешанные ромашкой, розмарином, вязанками тимьяна. В этот раз у них нет ни окоте[71], потому что древесина вымокла, ни дубовой мульчи, которая тоже намокла из-за дождей. Разложив травы на полу под сводами галереи, индейцы ждут.
Падающая с неба вода собирается в лужи. Течет рекой между маисовыми всходами.
Сегодня люди не пошли на рынок. В дождь они бродят группками по залитым полям и разбивают борозды, дробя лопатами мягкие комья, чтобы вода искала себе иные пути и не уносила зеленеющие всходы. Рабочие бережно укореняют молодой маис: пусть спокойно растет дальше.
Индейцы ждут. Похоже, они выбрали неудачный день. Оттого-то, наверное, и дрожат под своими намокшими соломенными «плащами»: не от холода, а от страха. И поглядывают на мелкий дождь и на небо, затянутое облаками.
Никто не приходит. Такое чувство, что селение вымерло. Дома им наказали раздобыть немного ниток для штопки, сахар и – если будет, по возможности – сито, чтобы протирать атоле[72]. Близится полдень; их «плащи» потяжелели от сырости. Индейцы рассказывают друг другу байки и посмеиваются. Дождевые капли блестят на вязанках с травами. «Сейчас бы глоточек пульке, тогда и потерпеть можно. Только почки агавы утопают в воде. Ничего не поделаешь».
На дороге, что ведет прямиком из Медиа-Луны, показалась Хустина Диас. Укрывшись под зонтом и огибая бурлящие по тротуарам потоки воды, она подошла к главной двери церкви, осенила себя крестом, а затем нырнула под свод галереи. Цепкие взоры индейцев тут же обратились к ней. Хустина остановилась у первого же лотка, взяла на десять сентаво розмарина и поспешила назад, сопровождаемая вереницей многочисленных взглядов.
«Ну и дороговизна нынче, – думала она, возвращаясь в Медиа-Луну. – Несчастный пучок розмарина за десять сентаво! А толку-то с него – даже запаха нет».
С наступлением темноты индейцы свернули торговлю и вышли под дождь с тяжелыми вязанками за спиной; на обратном пути заглянули в церковь – помолиться Деве Марии, а в качестве подношения оставили букетик тимьяна. Решив попытать счастья в другой раз, они направились в сторону Апанго, откуда пришли, по дороге рассказывая друг другу байки и посмеиваясь.
Хустина Диас вошла в спальню Сусаны Сан-Хуан и положила розмарин на полочку. Задернутые занавески не пропускали свет, поэтому в темноте она видела – или, скорее, угадывала – только тени. Похоже, Сусана спала. «Так даже лучше, – обрадовалась Хустина. – Пускай еще поспит».
Вдруг чуть поодаль от нее раздался вздох, будто вылетевший из угла погруженной во мрак комнаты.
– Хустина!
Она повернула голову – никого. Только ощущение чьей-то руки на плече и звук чужого дыхания. Неизвестно чей голос шепнул на ухо: «Уезжай отсюда, Хустина. Вместе со своими пожитками. Ты нам больше не нужна».
– Я ее не оставлю. – Хустина расправила плечи. – Она больна и нуждается в моей помощи.
– Уже нет, Хустина. Я позабочусь о ней.
– Это вы, дон Бартоломе?
Не дожидаясь ответа, она испустила такой вопль, что мужчины и женщины, идущие обратно с полей, говорили друг другу: «Вроде как человек воет, да только голосом нечеловечьим».
Звуки тонут в шуме дождя, стихают, а капли все так же сыплются на землю, сливаясь в реку жизни.
– Что такое, Хустина? Почему ты кричишь?
– Я не кричала, Сусана. Тебе, наверное, приснилось.
– Сколько раз тебе говорить: я не вижу снов. Но ты меня не слушаешь. Да я и не спала. Ты с вечера не выпустила кота на улицу, из-за него-то я глаз и не сомкнула.
– Он всю ночь у меня в ногах пролежал. Сморило его, а я из жалости не стала прогонять; правда, он не шумел.
– Может, и не шумел, а только устроил тут цирк: прыгал то по ногам, то по голове и тихонько так мяукал, словно есть просил.
– Я его вечером покормила, и до утра он никуда не отходил. Снова ты, Сусана, грезишь наяву.
– Говорю же, твой кот меня всю ночь своими прыжками пугал. Будь он хоть олицетворением кротости, держи его подальше, когда я сплю.
– Тебе померещилось, Сусана. Погоди, вот придет Педро Парамо, я ему скажу, что с меня довольно. Ноги моей больше здесь не будет. Мир не без добрых людей, работу сыщу. Не все такие помешанные, как ты, и не мучают ближних. Завтра же уйду и кота заберу; может, тогда успокоишься.