– Я должна видеть его! – восклицает она. – Я увижу, увижу тебя, мой Анатолий!
Безумная мысль мелькнула в расстроенном уме Ольги. Светская женщина не остановилась бы на этой мысли или, по крайней мере, сто раз обдумала и взвесила бы ее прежде исполнения не для женщины, которая получила от природы необыкновенную силу души и сердца и воспиталась посреди дикой страны, для женщины с понятиями, чуждыми всякого нечистого помышления, для женщины, которая идет по стезе идеальной добродетели, приличия света были ничто. В эту минуту ей и в ум не приходила мысль о непристойности задуманного поступка: какая ей нужда до того, что скажут чужие люди, когда родная душа, готовясь покинуть мир, может быть, призывает ее на последнее прощание. К тому ж она думала, что непродолжительное отсутствие ее с балу не будет замечено. Она знает расположение комнат, спешит через коридор на черное крыльцо и стремглав бросается вниз по лестнице.
Вот она одна в одной из самых многолюдных улиц Петербурга; мимо ее, толкаясь, проходят пешеходы; шумные разговоры оглушают ее; снег скрипит под ее ногами; морозная ночь жжет ее нежное личико; она как тень скользит вдоль стены. Через улицу во втором этаже высокого дома светится огонек; она перебегает на другую сторону улицы; атласные башмачки тонут в глубоком снегу; перед ней ворота. Ольга остановилась на минуту, перевела дыхание, еще раз оглянулась на дом, из которого увлекла ее безумная любовь, и вот она под темным сводом ворот. Вот дверь, вот лестница. Она торопливо взбегает. Вот одиннадцатый нумер. Рука ее протянулась к колокольчику и упала. Но в коридоре раздались голоса, Ольга в испуге дергает ручку колокольчика, дверь отворяется, она вбегает в переднюю. Сонный слуга нимало не удивился приходу женщины. Он ввел Ольгу в залу, попросил подождать возвращения господина в его кабинете и скрылся.
Удивленная Ольга осталась одна. Трепеща, входит она в дверь кабинета, куда слуга снес свою свечу прежде, чем отправился на покой; с недоумением глядит она вокруг себя; видит азиатскую роскошь, пол, устланный коврами, вдоль стен легкие восточные софы, цветы на окнах, у камина пирамиду длинных чубуков. Но все это, конечно, не было замечено Ольгою; она с ужасом думала встретить там бледное, изможденное лицо умирающего Анатолия, а встречает только заспанную фигуру слуги и пустые комнаты. Но где же он? Или все, что она слышала, что потрясло ее существование, все это была только простая игра воображения? Она хватает себя за голову, спрашивает, не помешалась ли она, не сон ли смущает ее страшными грезами. Ноги ее подгибаются; она падает в кресла. Через несколько минут, следуя движению, в котором сама не могла отдать себе отчета, Ольга схватила перо, лист бумаги! Этот лист исписан, она бросает его в сторону, ищет другого, но в это мгновение глазам ее мелькнули слова: «Мадам Гольцберг». Что это? Письмо об ней?.. Прочтет ли она чужое письмо, она, привыкшая считать подобный поступок за нравственное воровство? Но что делает в чужом письме ее имя? Не к ней ли писал Анатолий? может быть… и роковой лист снова в руках Ольги. Это неоконченное письмо, но не к ней, имя ее вторично бросается ей в глаза, и демон искушения одолел! Она читает, она прочла, но не может отвести взора от этих строк. Вновь перечитывает она медленно, произнося всякое слово отдельно, как будто ум ее не может постигнуть и сообразить написанного, и вдруг лист выпадает из рук ее. Ольга вскакивает как исступленная; сердце в ней бьется; она шатается и почти без чувств упадает в кресло. Непродолжительно было счастливое забытье: с первым пробуждением жизни Ольга снова протягивает руку к роковому письму, снова пробегает его и при первых строках с ужасом бросает лист от себя. Мучение бедняжки излилось в горьких рыданиях. Ольга рыдала как дитя, как рыдала некогда в далеком краю, когда, осиротелая, рвалась она над изрытой могилой, в которую опускали единственное звено, связывавшее ее с миром и с людьми. Теперь она вторично стояла над могилой и хоронила в ней душу свою.
Не угодно ли прочесть письмо, вот оно:
«Что тебе вздумалось, mon cher, в эту пору уехать в полк за сорок верст от пиров и разгульной жизни? Я непременно надеялся видеть тебя вчера у нашей Юлии, она как ангел пропела последнее трио в новой опере, и после представления мы превесело отужинали и осушили заздравный кубок в честь ее музыкальных способностей. A propos, знаешь ли, в каком я смешном положении? я не смею казаться в свете и в театре бываю только в закрытой ложе обворожительной графини Омброзо. Мои услужливые друзья, по просьбе моей, распустили слух о моей смертельной болезни, и для чего? Смейся, смейся, граф; все для моей духовной, туманной Гольцберг; признаться, она мне уже надоела, но не хочется бросить начатое неоконченным из сострадания, я должен обратить ее к земным помышлениям. Но бог с ней; поговорим о моей неаполитанской чародейке: она делает из жизни моей рай, я не думал, чтобы я был еще в состоянии влюбиться до такой степени…»
В воротах раздался стук экипажа. Не он ли? Анатолий!
Эта мысль привела Ольгу в себя. Она бросается из кабинета, унося с собою ужасное письмо. Слуга отворяет ей дверь, навстречу ей вбегает по лестнице Анатолий, насвистывая веселую арию, на минуту вся кровь прихлынула к сердцу Ольги… беззаботный поэт промчался мимо, не замечая ее в слабо освещенном коридоре.
– Здесь была, сударь, женщина, – пробормотал заспанный слуга вошедшему в дверь Анатолию.
– Женщина? какая женщина?
– Незнакомая, сударь!
– Где же она?
– Да вот сей час убежала, как сумасшедшая, вы, верно, столкнулись с ней на лестнице.
– Нет, а жаль, верно, новое приключение; раздевай меня.
Анатолий, утомленный шумным пиршеством, вошел в свой кабинет, на полу валялись измятый букет цветов и знакомый ему веер. С недоуменьем он поднял то и другое, мысль о письме к приятелю мелькнула в его голове, он перебрасывает на столе все бумаги, письма нет, и Анатолий разгадывает происшествие:
– Так вот чем кончился роман. Ха, ха, ха, итак, addio, mia tortorella! [140] моя платоническая любовь! теперь я твой, bel idol mio [141], твой нераздельно.
И поэт заснул спокойно, и даже во сне ему не пригрезились терзания Ольги; нет, ему виделась роскошная грудь италианской графини и слышались не рыдания обманутой, а страстный лепет торжествующей любовницы.
Прошли месяцы; Ольга медленно оправлялась от злой горячки; вместе с жизнью обновлялась и память прошедшего. Страшные воспоминания! Как неохотно верило им сердце! Но письмо здесь, перед ней, она знает его наизусть, – и в бреду горячки сколько раз твердила она с безумным хохотом: она мне надоела!..
Я видела молодую птичку в весне ее жизни: она в первый раз выпорхнула из темного гнезда; ей представились небо, красное солнце и мир божий: как радостно забилось ее сердце, как затрепетали крылья! Заранее она обнимает ими пространство; заранее готовится жить и с первым стремлением попадается в руки ловчего, который не оковывает ее цепями, не запирает в клетке; нет, он выкалывает ей глаза, подрезывает крылья, и бедная живет в том же мире, где были ей обещаны свобода и столько радостей; ее греет то же солнце, она дышит тем же воздухом, но рвется, тоскует и, прикованная к холодной земле, может только твердить: не для меня, не для меня! Если бы заперли ее в железную клетку, она бы исклевала ее и пробилась на волю или, метаясь, израненная острием железа, без сожаления рассталась бы с последней половиной жизни, когда лучшая половина у нее отнята. Но она не в клетке; не крепкие стены окружают ее, она свободна, и между тем вечная мгла, вечное бездействие – вот удел моей птички! Вот удел Ольги!
Гольцберг добился, наконец, выгодного места. С наступлением весны он оставил Петербург и поселился на короткое время в Царском Селе, в ожидании совершенного выздоровления жены. Доктора грозили ей медленной чахоткой и предписали исландский мох, деревенский воздух и частые прогулки. Ольга печально качала головой, слушая эти наставления; в угодность мужу она исполняла их, но это прозябание томило ее, и она облобызала бы руку, которая б поднесла ей вместо исландского мху стакан яду.