Блаженны миротворцы.
Роман, вдруг прослезившись, повернулся к старцу, низко ему поклонился, руку поцеловал.
Ив обнимку с братом во Христе двинулся к плетеным лачугам, где разместили пленных. То есть, теперь уже не пленных, а верных слуг савурского бека, его телохранителей.
Бросар! О, бросар…
Святой странник с доброй улыбкой осенял их вослед крестным знамением.
«Отче наш, иже еси на небеси!
Да святится имя твое.
Да приидет царствие твое, да будет воля твоя якожа на небеси, и на земли.
Хлеб наш насущный даждь нам днесь.
И остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим.
И не введи нас во искушение.
Но избави нас от лукавого.
Якоже твое есть царство и сила и слава от века.
Аминь».
…Каждое утро, произнося эту богоданную молитву, которой его научил проповедник, Роман непременно ронял слезу. Ему казалось - он говорит с родным своим, давно усопшим, отцом.
Добрый был человек, веселый. Не зануда какой-нибудь, которому все на свете не так. Никогда не побьет, редко когда накричит. А накричит, то только за дело,- и потом всю ночь не спит, вздыхает, стонет: кается, что обидел, хоть и за дело.
И не помнит Роман, чтоб отец, - когда он, сорванец, уставши от беготни по холмам или в полях натрудившись, приходил домой, - не спросил: «Есть хочешь?» Спрашивал он просто так, вместо привета, - сам знал хорошо: как не хотеть, конечно, дитятке растущему хочется есть. И лезет отец сразу в печь и в корзину - хлеб доставать, рыбу, репу.
Правда, когда нужда заела смерда, сделался он угрюмый и злой. Но зла на сыне, как делают иные, не срывал, - срывал на себе, напиваясь до умопомрачения.
Всю жизнь чад своих кормил и берег, - и умер, бедный и хворый, с голоду…
И вот теперь образ отчий как-то сам собою слился в душе Романа со светлым образом божьим, - и, молясь, видел Роман перед собою не лучезарный лик владыки небесного, а простое доброе лицо покойного отца. Да и он, если рассудить, Небожитель: сожгли его, по обычаю, после смерти, и улетел он дымом в небо синее…
И еще один ясный образ примешивался к этому двойному божьему образу - образ святого странника, от которого принял Роман свою новую чистую веру и который был днесь где-то далече, за теми горами.
Скучал по нему Роман. Со старцем легко, хорошо. Спросишь о чем - всегда найдет ответ. Любое сомнение развеет. Занеможешь - словом теплым ободрит, обогреет.
Не только по утрам произносил Роман молитву богоданную - до вечера не раз к ней возвращался. День ею начав, ею и завершал. Озорной Карась измывался над ним нещадно, искажая новое имя его так и этак: не скажет - Роман, а злостно - Ремень, или - Дурман, или - Карман, или и вовсе - Баран. А чаще - Отченаш, едко предварил - Сопливый. Несносный человек. Но Роман не сердился на друга, ибо помнил: «Блаженны вы, когда вас будут поносить и гнать и всячески неправедно злословить за Христа…» - Господи, помилуй!
- Дубина! - ярился Карась. - Усердствовал бы лучше в ратном деле. Молитва - она то ли выручит, то ли нет, а меч и стрела всегда от беды спасут.
- Господи, помилуй!
- Тьфу, дурман несчастный…
Романа, как и всех русичей, обучали в малолетстве делу ратному. Но - как? Бывало, в погожий день какой-нибудь старый дед выведет отроков на холм, за весь, и учит их в цель из лука стрелять, и на дубинах биться, и копья метать. Чтоб, случись година лихая, сумели супостата отразить. Большего смерду не надо,- его дело землю пахать.
Теперь же его по-иному натаскивали, жестко и трудно, ибо ратное дело должно было стать его ремеслом на всю жизнь: стрелять с коня на полном скаку, обернувшись назад или свесившись, из-под конского брюха, и с левой руки, и с правой, и от груди, и даже - и смех, и грех - промеж ног.
Ну что хитрого, казалось бы, в луке - палка кривая да бечева. Ан нет! Сложен лук степной, и надо знать его, как руку свою, запомнить все части: на конце - кость, изгиб у конца - подзор, на выпуклой стороне подзора - мадяна, к которой прикрепляют тетиву, далее к середине лука - рог, на середине - кибить, тонкая ременная оплетка, чтоб рука не скользила.
Стрела - и та слагается из четырех частей: главная - древко, на одном конце - копьецо, на другом - перье и ушко, чтоб тетиву, видишь ты, вкладывать. А у копья только на конце четыре места надо отличать: острие, грани, рожон и трубку, в которую древко вставляют.
А щит? Тут тебе и венец с каймой, и туло, и навершие, и яблоко. Яблоко да навершие есть и на шеломе, но тут еще надо различать и подвершие, и тулье, и венец, и затылок, и науши со слухами, и стрелу носовую с шурупцем.
Все это запомнить, конечно, не трудно, - трудно всем этим свободно владеть: щит под удар так подставить, чтоб меч и копье соскользнули, вреда тебе не причинив, копьем и стрелой точно в цель попасть, и мечом кривым на скаку толстую жердь легко, как былинку, срубить.
С утра до вечера - учение, умаешься к ночи так, что, упав на подстилку в хижине, стонешь, пока не уснешь. Но, хочешь, не хочешь, надо стараться, - а то опять в колодку угодишь, будешь глину весь день месить, камни да бревна таскать и получать за труд чашку пустой похлебки.
Бек не дурак, он жалует старательных - накормит посытнее, одежду даст потеплее, а зима здесь хоть и не такая суровая, как на Руси, однако же ветры злые; деваться некуда - отсюда и верность вчерашних рабов, считай - врагов, новому господину. Бунтовать? Все хазарское войско навалится, изрубит на куски. Страсть не любят хазары чужеземных телохранителей, пригретых князем. Он, хитрый, жалует и тех и этих в острастку друг другу.
Нет худа без добра: за эту зиму Роман окреп, еще шире раздался в плечах, в поясе уплотнился, а лицом стал суше и строже - старше, но краше. И еще - общаясь с аланами, которых тут было много (их, из-за Урузмага, Руслан любил по-братски), он выучил их язык.
Он, конечно, не отставал от других, но всегда за оружие брался с большой неохотой, что замечал зоркий Карась.
- Тебя делу учат, а ты нос воротишь, дурак, - ругал он друга. - Обретай сноровку ратную, пригодится.
- Господи, помилуй! Стрела, копье и меч суть орудия убиения, а мне, христианину, заповедано: не убивай.
- Хе! И ты мнишь, блюдут христиане оную заповедь телячью?
- Как не блюсти, коли заповедано? - Но, вспомнив рассказ проповедника о кровопролитных сражениях христиан с какими-то «басурманами» там, за теми горами, куда ушел Киракос, он поправился неуверенно: - Ну, может, и убивают… злых иноверцев… отбиваясь от них.
- Иноверцев? Эх, милый! Совсем ты заотченашился, я вижу. Расспросил бы сведущих людей. Тут много пришлого народу. Персы. Христиане. Иудеи. Юргенцы какие-то, из дальних мест. Я говорил с ними. Так вот, дорогой Ремень, единоверцы твои разлюбезные, с тех самых пор, как Христос им дал свое учение, смертно грызутся между собой. В их вере столько разных, друг другу противных, толков, сколько ветвей вон на том - видишь? - дубе. Есть среди них… ну, как их?…- Карась, слегка постукивая себя костяшками согнутых пальцев по склоненной голове, взялся припоминать: - Гвоздики? Мостики? Хвостики? Ну, как? Вроде головастиков. А! Гностики. Тьфу!
Он рассмеялся, очень довольный тем, что вспомнил все-таки столь трудное слово.
- И еще, - он стукнул себя кулаком по колену (они сидели на кошме), - мимо тузите… маму тузите… нет, мама тут не к месту. Кажется, мало тузите, а?
Роман, дивясь нелепости этих названий, - придумают же люди! - сказал сердито:
- Откуда мне знать? Крой дальше. Не все ли равно, мало кого тузить, много тузить? И так, и этак несладко.
- Стой! Мало тузите… Много тузите… Мо-но-фи-зи-ты!!! Ох… Ты только подумай: сорок раз я тогда повторил, чтоб лучше запомнить, - и на тебе. Надо бы нам с тобой, Карман, выучиться грамоте ромейской, чтоб самим прочитать их писания и рассудить, что к чему.
- Надо бы, да кто научит? -
- Э! Пообтираемся тут, кто-нибудь да научит. «Да, - подумал Роман, глянув в ясные очи друга, - этот не то, что ромейскую, любую грамоту на свете одолеет».