– Потому что он наш папа.
В тесной однушке, разделенной шкафами на три комнаты, невозможно было вздохнуть, чтобы кто-нибудь не услышал, но Дана говорила слабо, едва слышно. Лешка загородил ночник головой, и теперь казалось, что вокруг его лохматой макушки подрагивает светлый нимб. Горько пахло мамиными духами, Аля будто пропиталась ими насквозь, как отравой.
– Все равно, – упрямо буркнул Лешка и скрылся из виду, скрипнули доски под его матрасом. – Ты же старшая, ты не должна ему подчиняться.
Дана молчала.
– Прости меня… – шепнула она после паузы, не уверенная даже, что он услышит.
Аля пока просто боится драконов, Лешка уже все понимает. Как быть с ними? Если бы отец рявкнул на них хоть раз, замахнулся или ударил, Дана тут же собрала бы в пакеты все вещи и отправилась бы с детьми на улицу, неважно куда. Но отец был слишком благородным, чтобы бить малышей. Он шипел и ругался, но грубости физической себе не позволял, по крайней мере при Дане. Может, лучше было бы, если бы он сорвался?
Лешка рос, и все чаще она ощущала в нем защитника. Слишком слабого, еще нерешительного, чтобы распрямиться перед отцом, но рано или поздно это случится, а что может быть страшнее?
Голова гудела то ли от беспокойства, то ли от страха за мелких, то ли от «воспитания». Дана осторожно уложила Алю на подушку и накрыла одеялом, прижалась губами к ее теплой мягкой щеке, напоминающей сладкий персиковый бок.
– Я сам его убью, – сказал Лешка сверху так отчетливо и громко, что Дана замерла, прижавшись разбитой губой к Алиной щеке.
Сестра поморщилась, спряталась под одеяло.
Дана встала, потянула Лешку на себя:
– Не вздумай. – Голос звенел от напряжения.
Лешка смотрел исподлобья, пыхтел от злой решимости, и Дана впервые в жизни заметила, как сильно он похож на отца. В изломе густых, совсем не мальчишеских бровей, в глазах этих, в поджатых до белизны губах… Видеть это в Лешке не хотелось – Дана помнила, как поливала его теплой водой из ковшика, а он с сосредоточенным видом топил уточку в мыльной пене, и ничего, ни-че-го отцовского в том карапузе не было.
– Если он еще раз тебя… Чего он вообще?!
Дана мягко погладила его по руке.
– Ничего. Если ты его убьешь, то тебя отправят в тюрьму, а мы одни останемся. Умрем с голоду. Лучше будет?
Он сопел.
– Не лучше, – продолжила Дана. – Лешка, не дури, я все сама решу, но это небыстро, понимаешь? Чем мы будем лучше его, если станем такие же злые? Ничем. Ты хочешь в папу превратиться?
Он не шевелился. Просверливал ее взглядом.
– Леш, ответь мне, пожалуйста.
– Да понял! Ничего не буду делать. Я такая же тряпка, как и ты.
Лешка рванулся к стене, вздыбил теплое одеяло и обхватил себя за колени. Дана еще немного потопталась у их кровати, подыскивая, чего бы такого мудрого и успокаивающего брату сказать, но ничего не придумала и махнула рукой. От усталости качало, и она надеялась, что крепкий сон всем пойдет на пользу.
Дана очнулась глубокой ночью от чувства, будто отец нависает над ней и вглядывается в ее сны – мало ли что там припрятано? Снилось что-то бесформенное, тревожное, мельтешащее, но она все равно испугалась этого пристального взгляда, вздрогнула, присела на влажной простыне… Отец спал. Посапывал и Лешка, совсем не видно было маленькую закорючку Али на кровати. Ночник подсвечивал угол мертвенным слабым светом, как замерзающий светлячок.
Ноги мгновенно замерзли от голого пола – родители, по-видимому, оставили на ночь приоткрытую створку окна, и теперь в квартире стоял предрассветный ноябрь. Губа пульсировала горячим и колким. Дана в задумчивости почесала ранку. Поправила одеяла на мелких по старой привычке: спящий и расслабленный Лешка казался совсем маленьким, щекастым карапузом. Дана охраняла и его: в школе Лешку порой пинали одноклассники, он прятался за гаражами и плакал. Дана нашла его как-то на улице в кресле, мокром и чавкающем от дождей, притащила в пустую квартиру и долго отпаивала кипятком с медом, чтобы не заболел. Если они всей семьей выезжали к речке (отец хорохорился перед сослуживцами и всюду тряс своей идеальной семьей), то половину времени Лешка бродил по окрестным кустам, выковыривал мошкару из паутины, подцеплял стрекоз веточками из воды и осторожно дул, подсушивая им крылышки.
И на́ тебе, убью…
Дана разгребла на узком письменном столе Лешкины футболки, Алины краски в пузатых баночках, учебники и карандаши, нашарила плоскую жестяную коробку. Прокралась в туалет, ступая там, где не скрипело, – за всю жизнь в квартире она выучила и вой канализационной трубы, и скрежет голых ветвей по уличной стене, и рев пылесоса у соседей…
От мохнатого и замызганного половика пахло мылом, зубной пастой, спокойствием. Дана открыла коробку. Открытки выглянули пестро и празднично, словно не слышали полуночных криков. Дана перебирала их с лаской, осторожностью, хоть и знала почти наизусть: и крючки индийского текста, и сложные имена немецких художников, и год создания, и тираж, и город выпуска… И каждую марку с угрюмым футболистом или веселым щенком в розовом бантике. Из Швеции к ней прилетел очаровательный кротик, мультяшка в клеверных листьях, из Словении прислали дельфина в блестящих брызгах морской воды, а вот и немецкий закат с сине-черным небом и слабой полосой заходящего солнца.
В большой комнате заунывно храпел отец, спали мелкие; если Аля проснется и не найдет Дану в кресле, то побежит барабанить в деревянную дверь или разрыдается в голос. Но это случалось нечасто, и ночь была только для Даны. Она брала кружку крепкого кофе, вытягивала гудящие ноги на холодном кафеле и гладила открытки. Эта – тонкая и гибкая, а вот эта – шершавая, словно акварельная бумага, особое удовольствие растирать ее подушечками пальцев. Она вглядывалась в стандартные сюжеты и раз за разом перечитывала человеческие истории: вот американка пишет ей с мексиканской границы, рассказывает про собственную кактусовую ферму, и Дана слышит скрежет песка на зубах и вдыхает пустынный жар. Вот дряхлая бабуля из Финляндии, она подписывала открытку в день своего восьмидесятилетия, а через несколько лет Дана заглянула в ее профиль и увидела приписку от внучки, что бабушка умерла. Мелькала мысль: а кто забрал пришедшие ей открытки, захотелось ли внучке разделить с бабушкой воспоминания о ее долгой жизни? Осталось ли там, в памяти, хоть что-то от посткроссинга, пусть легкое, слабое? Дане не хотелось, чтобы старушка, которая отправила ей таких очаровательных рисованных кроликов и прилепила марку с букетом цветов, просто исчезла, будто и не существовала никогда.
Дана почувствовала, что улыбается.
И улыбнулась этому чувству. Она окончательно вернулась в спокойствие.
Утро встречало запахом горелой яичницы. Канючила под ухом Аля, у которой никак не получалось найти колготки с розовыми бегемотами, и пропажа эта грозила перейти в крупномасштабную истерику. Дане пришлось подскакивать и собирать тяжелое кресло, заталкивать простыню и подушку в комод и искать запропастившихся бегемотов, чмокать Алю в макушку. На кухне оказалось, что горят не яйца, – мать жарила на закопченной сковороде сырники и отчаянно бубнила себе под нос. Лешка сидел за столом и играл в телефон.
Ноябрь казался Дане месяцем темноты, но в редкие их общие завтраки все же можно было дождаться холодного рассвета. Небо едва светлело, наливалось прозрачностью, а из-за домов поднимался краешек тусклого солнца, перечеркивался скелетами черных антенн. Дана любила эти завтраки, тем более что отец к тому времени уже уезжал на работу и на кухне стояла теплая, душистая тишина.
Мама варила какао, поливала сырники вареньем с крупными ягодами вишни или присыпала сахарной пудрой, накладывала в вазочку облепиховый джем. Лешка требовал конфет, мигом совал их за щеку и запивал чаем, чтобы растаяли от горячего.
– Дан, а чего у тебя с губой? – спросила мама как бы между прочим, когда старшая, уже умытая и причесанная, появилась в дверях.
– Упала, очнулась… пластырь. Падаю и падаю, такая неловкая стала, ужас. С чего бы это, а?