– Прости меня, прости, я не знаю, как так… почему… ты же помнишь, что я тебя люблю, да? Очень-очень, я просто слишком сильно тебя люблю, я такой дурак…
Он целует ее ладони – сначала прижимается с липким теплым хлюпаньем к правой, потом к левой – и снова извиняется, они как будто бы поменялись местами. Дана растирает губу, чтобы не накапать кровью на ковер. Она слышала все это уже тысячу раз и только в первый плакала от ужаса, цеплялась за его рубашку и прижималась к груди, думала, что он не специально, что он больше ни за что, что он просто устал… До той поры отец «воспитывал» только маму, но об ударах Дана не знала наверняка: они никогда не дрались при ней, уходили на кухню.
Потом она, конечно, выросла. И разделила мамину участь.
– Прости папку, прости дурака.
Скорее бы его поток извинений иссяк и Дана ушла в ванную. В сотый раз эта история про любимую доченьку («Я же не со зла, а ради тебя все, ну дурак, ну руки не слушаются») уже не кажется такой искренней и честной. Отец бежит на кухню, приносит бумажное полотенце и перекись водорода, капает на губу. Прозрачная капля шипит и пенится, Дана чуть вздрагивает, перекашивается лицо. Губы снова отвоевывают самостоятельность.
– Это же просто недопонимание, я не знаю, как это случается…
Недопонимание, да. Недопонимание.
Дана ухмыльнулась бы, но боится снова его разозлить. Да и губа пульсирует, тянет острой болью, надо подождать, чтобы сгустком свернулась кровь. Поджило немного.
– Простишь меня? – Он бережно держит полотенчико у ее губ, заглядывает в лицо.
Святой человек, даже подбородок дергается, будто отец вот-вот расплачется от ее вида.
– Прощу, конечно.
– Потому что ты умненькая девочка. – Он тянется к ее лбу и снова целует, кожа у него холодная, словно лягушачья. – А я слабый человек, никак не могу с собой справиться. Может, у нас группы какие-то есть, ну, как в фильмах? Чтобы с гневом бороться. Если надо, то я пойду, ради тебя, только прости, пожалуйста.
– Я поищу, – кивает Дана и подавляет зевок.
Групп, конечно же, таких не существует, да и он говорит это для проформы. Ему надо, чтобы Дана простила (хотя бы на словах), никому не проболталась (даже случайно) и поверила, что он искренне хочет исправиться (а вот это уже не обязательно, просто бонусом).
– Веришь мне?
Он обнимает ее, гладит ручищей по волосам. Дане интересно, выпачкался он в ее крови или нет, – каждый раз после вспышки гнева она чувствует такое спокойствие, такую сладкую тишину внутри, что готова даже посмеиваться над лиловыми синяками и лживым отцовским лицом. Ей хорошо.
Все закончилось.
Надо только потерпеть, когда он отлипнет от нее, остро пахнущий потом и угаснувшей злостью. Потерпеть его пальцы в волосах. Понадеяться, что теперь будет долгое затишье, и клятвенно пообещать внутри себя писать ему эсэмэски через каждые десять минут, зная, что лишь обещанием это и останется. Отец встает, и Дана выдыхает. Но он не уходит, как будто специально тянет, хочет поиздеваться над ней еще немного.
– Не болит? – Голос у него покаянный.
По лысой голове скользит отблеск света ночника, рыхлые щеки возвращают себе румянец. Отец расплывшийся, но сильный, и силы у него через край. Она взглядом цепляется за волосатую родинку над его губой – она всегда смотрит на нее, как на якорь, как на успокоение.
– Больно? – переспрашивает он уже нормальным голосом.
Дана торопливо бормочет:
– Нет, совсем-совсем не больно, быстро заживет. Просто спать хочется.
– Да, конечно. Спокойной ночи, сладких тебе снов.
– И тебе, пап.
Отец гасит свет и уходит за перегородку. Дана остается сидеть на ковре, и слабость, растекающаяся по телу, напоминает счастье. Потом Дана тщательно умывает лицо, сковыривает с губы корочку и прижигает ранку спиртом, потом заклеивает пластырем. Скользит в угол комнаты, за шкаф, за штору, где прячется крошечная детская, прислушивается: дышат ровно и как по команде прилежно жмурятся в темноте.
– Спите? – шепчет Дана и щелкает ночником, который прихватила с собой из гостиной.
Они делают вид, что только проснулись, распахивают рты, трут глаза. Наволочка у Али мокрая – то ли плакала, то ли искусала зубами.
– Мы с папой опять в драконов играли, – просто говорит Дана и забирается под одеяло к младшей сестре. – У, руки холоднющие! Ты на Северном полюсе, что ли, была?
– Нет, – тоненько пищит Аля.
Дане надо их успокоить.
Лешка свешивается с верхней кровати и молчит, глаза его горят тускло, понимающе. Слышно, как отец ворочается на раскладном диване, как гаснет с щелчком телевизор, как горько выдыхает мать. Никто не спит, но все прикидываются спящими.
Аля обхватывает Дану ручонками, жмется всем телом, и Дана успокаивает ее одними лишь объятиями. В мелких кудряшках, большеротая и с чуть раскосыми глазами, Аля искренне верит, что папа исправится, особенно когда Дана говорит ей про игру в драконов и весело смеется после семейных потасовок. Аля тянется, щупает пластырь пальцами, и Дана отмахивается от нее:
– Слишком много драконов на сегодня.
– Значит, папа – тоже дракон? – доверчивым шепотом спрашивает она, и Дана с трудом удерживается, чтобы не зажать ей рот ладонью.
У родителей снова скрипит диван, гудит пружинами, словно отец поднимается, но нет. Обошлось.
– Ну чего ты такое говоришь? Драконы страшные, огнем дышат, у-у-у, рычат! А наш папа разве такой?
– Наш папа хуже, – говорит брат.
– А еще он дымом выдыхает. – Аля вспоминает, как отец курит на балконе.
Лешка фыркает. Вместо ответа Дана зарывается сестренке в волосы, дышит сонным теплом, детским мылом, спокойствием. Аля почти забыла о страхе, но с братом сложнее – он быстро растет и быстро схватывает, ему уже не скормишь сказочку про драконов и игры.
Кажется, Аля уже дремлет – тянет Дану за волосы, сонно причмокивает, и Дана окончательно понимает, что они пережили этот скандал. Сестра кажется ей чудом, таким огромным и невообразимым, неизвестно за что посланным, рожденным будто бы для одной Даны. Она готова была проводить с Алей каждую свободную минуту и ждала, когда сестру можно будет брать с собой на подработки, на волонтерство, когда ей понадобятся взрослые советы. Ее хотелось защитить, уберечь от всего, чтобы она до старости не сталкивалась с болью и ужасом, и, хотя Дана прекрасно понимала, что такое воспитание обычно ничем хорошим не заканчивается, все равно не могла с собой справиться.
Ей хотелось унести Алю в рюкзаке, спрятать ее. Дана ни за что не разрешила бы ей забирать мертвые воспоминания или копаться в захламленных притонах, но некоторые квартиры хотелось показать. Например, квартиру-лес. Толстые стволы едва держались в мелких кадках, зелень тянулась от разбухшего паркетного пола до облезлого потолка, всюду стоял шелест листвы, валялись рассыпанные камешки или свисали подвядшие бутоны. Стояли подпорки, блестели ленты-подвязки, и всюду, даже на крышке унитаза, на стульях и на кровати, росли мясистые цветы, пробиваясь будто бы из наволочек, пола и деревянных столешниц. Пахло влажной землей.
– Выбрасывайте, – распорядился Палыч.
Часть растений они раздали по родственникам, часть забрали соседки умершей, а остальное отвезли в социальный центр и библиотеки. Но вот это шумящее зеленое море, полное воздуха и жизни…
Чудо.
В других квартирах обои прятались под сотнями вырезок, которые сухо хрустели, будто пытались говорить под сквозняком. Кое-где Дана находила старинные, еще довоенные открытки и без зазрения совести забирала их себе – кому они нужны-то? Где-то в шкафах сидели куклы с ярким макияжем и в пышных платьях, словно в музейных витринах, причесанные, залюбленные… Але понравилось бы такое приключение.
– Почему ты его терпишь? – спросил Лешка, перегнувшись с кровати так, чтобы его прищуренные, совсем не детские глаза оказались прямо напротив Даны. Она инстинктивно прижала Алю к себе покрепче, будто хотела сохранить ее сон.