– И мне это на руку, потому я спешу. У меня еще третья грамота, пану Станкевичу; а потом велено ехать в Кейданы, пушку получить, которую туда доставят, ну и в Биржи еще надо заехать, посмотреть, готов ли замок к обороне.
– И в Биржи?
– Да.
– Странно мне это. Никаких новых побед враг не одерживал, стало быть, до Бирж, до курляндской границы, ему далеко. Вижу я, что и хоругви новые набирают, – стало быть, будет кому отвоевывать и те земли, которые уже захватил враг. Курляндцы о войне с нами и не помышляют. Солдаты они добрые, да мало их, Радзивилл одной рукой их раздавит.
– И мне это странно, – сказал Харламп. – Тем паче что князь велел спешить и, коли в замке что не так, тотчас дать знать князю Богуславу, чтобы тот прислал инженера Петерсона.
– Что бы это могло значить? Только бы усобица не началась. Избави Бог от такой беды! Уж если князь Богуслав берется за дело, черту тут будет потеха.
– Не говори так о нем. Он храбрый рыцарь!
– Я не спорю, что он храбр, но не поляк он, а больше немец или какой-нибудь француз. О Речи Посполитой он вовсе не думает, об одном только помышляет, как бы дом Радзивиллов вознести превыше всех, а прочие дома унизить. Он и в нашем гетмане, князе воеводе виленском, гордость разжигает, которой у того и так предостаточно, и распри с Сапегами и Госевским – это его рук дело.
– Я вижу, ты великий державный муж. Надо бы тебе, Михалек, жениться поскорее, а то зря такой ум пропадает.
Володыёвский пристально поглядел на товарища:
– Жениться? Гм, гм!
– Ясное дело! А может, ты волочиться ездишь, ишь разрядился, как на парад.
– Ах, оставь!
– Да ты признайся!..
– Всяк пусть ест свои арбузы, а про чужие нечего спрашивать, сам небось не один уж съел. Нечего сказать, время думать о женитьбе, когда надо хоругвь набирать.
– А к июлю будешь готов?
– К концу июля, хоть бы лошадей из-под земли пришлось добывать. Благодарение Богу, есть у меня теперь работа, а то пропал бы я с тоски.
Вести от гетмана и тяжелый труд, который ждал его впереди, принесли Володыёвскому большое облегчение, и пока они с Харлампом доехали до Пацунелей, он и думать забыл о неудаче, которая постигла его какой-нибудь час назад. Слух о грамоте тотчас разнесся по застянку. Шляхтичи сбежались узнать, правда ли, что получена грамота; когда Володыёвский подтвердил это, весть о наборе вызвала всеобщее одушевление. Все хотели вступить в хоругвь, лишь немногих смутило то, что отправляться в поход надо будет в конце июля, перед самой жатвой. Володыёвский разослал гонцов и в другие застянки, и в Упиту, и в знатные шляхетские дома. Вечером приехало человек двадцать Бутрымов, Стакьянов и Домашевичей.
Все они подбодряли друг друга, охотников находилось все больше, все грозились врагу и сулили себе победу. Одни только Бутрымы молчали, но их за это никто не осуждал: известно было, что они встанут как один человек. На следующий день поднялись все застянки. Не было уже разговоров ни о Кмицице, ни о панне Александре, все толковали только о походе. Володыёвский от души простил Оленьке отказ, утешал себя тем, что и отказ не последний, и любовь у него не последняя. А тем временем стал он подумывать о том, что же делать с грамотой Кмицица.
Глава IX
Для Володыёвского началась пора тяжких трудов, рассылки писем, разъездов. На следующей же неделе он перебрался в Упиту и начал там вербовать людей. Шляхта к нему валом валила, и побогаче и победней, потому что снискал он себе громкую славу. Но особенно охотно шли к нему лауданцы, для которых надо было добывать лошадей. Кипел как в котле Володыёвский, но был он расторопен, трудов не жалел, и дело у него шло на лад. Тогда же посетил он в Любиче Кмицица, который успел уже немного поправиться, и хотя не вставал еще с постели, но ясно было, что выздоровеет. Видно, сабля у Володыёвского была острая, но рука легкая.
Кмициц тотчас признал гостя и при виде его побледнел. Рука его невольно потянулась к сабле, висевшей в изголовье, однако он тут же опомнился и, увидев на лице гостя улыбку, протянул ему исхудавшую руку и сказал:
– Спасибо, милостивый пан, за посещенье. Учтивость, достойная такого кавалера, как ты.
– Я приехал спросить тебя, милостивый пан, не затаил ли ты в душе обиды на меня? – спросил пан Михал.
– Обиды я не затаил, потому не кто-нибудь победил меня, а первейший рубака. Насилу выхворался!
– А как теперь твое здоровье, милостивый пан?
– Тебе, верно, то удивительно, что я из твоих рук живым вышел? Я и сам признаюсь, что нелегкое было это дело.
Тут Кмициц улыбнулся:
– Впрочем, еще не все потеряно. Можешь кончить меня, когда захочешь!
– А я не за тем сюда приехал…
– Ты либо дьявол, либо талисманом владеешь. Видит бог, не до похвальбы мне сейчас, вроде с того света воротился, но до встречи с тобой я всегда думал: коли не первый я рубака на всю Речь Посполитую, так второй. А меж тем слыхано ли дело! Да, когда бы ты захотел, я бы не отразил и первого твоего удара. Скажи мне, где ты так обучился?
– И способности были природные, – ответил пан Михал, – да и отец сызмальства приучал, не раз он говаривал мне: «Неказист ты уродился: коли не станут люди тебя бояться, так будут над тобою смеяться». Ну а доучился я уж в хоругви, когда служил у воеводы русского. Были там рыцари, которые смело могли выйти против меня.
– Неужто были такие?
– Как не быть, были. Пан Подбипятка, литвин, родовитый шляхтич, он в Збараже сложил голову, – упокой, Господи, его душу! Такой он был непомерной силы, что от него нельзя было прикрыться: он и прикрытие проткнет, и тебя проколет. Потом еще Скшетуский, сердечный друг мой и наперсник, ты о нем, наверно, слыхал.
– Как же, как же! Это ведь он вышел из Збаража и прорвался сквозь толпу казаков. Кто о нем не слыхал!.. Так ты вот из каких?! И в Збараже был?.. Хвала и честь тебе! Погоди-ка!.. А ведь я и о тебе слыхал у виленского воеводы. Тебя ведь Михалом звать?
– Да, я Ежи Михал, но святой Ежи только огненного змея зарубил, а Михал – предводитель всего небесного воинства и столько одержал побед над легионами бесов, что я предпочитаю иметь его своим покровителем.
– Что верно, то верно, далеко Ежи до Михала. Так это ты тот самый Володыёвский, о котором говорили, что он зарубил Богуна?
– Я самый.
– Ну, от таковского не обидно получить по башке. Дай-то Бог, чтобы мы стали друзьями. Правда, ты меня изменником назвал, но тут ты ошибся.
При этих словах Кмициц поморщился так, точно у него снова заныла рана.
– Каюсь, ошибся, – ответил Володыёвский. – Но не от тебя узнаю я, что ты не изменник, люди твои мне это сказали. Знай же, иначе я бы к тебе не приехал.
– Ну и языки же чесали тут, ну и чесали! – с горечью произнес Кмициц. – Будь что будет. Каюсь, не один грех на моей совести, но и люди здешние худо меня приняли.
– Ты больше всего повредил себе тем, что спалил Волмонтовичи да увез панну Биллевич.
– Вот они и жмут меня жалобами. Лежат уж у меня повестки. Не дадут мне, больному, поправиться. Это верно, что я спалил Волмонтовичи и людей там порубил; но Бог мне судья, коли сделал я это по самовольству. В ту самую ночь, перед пожаром, я дал себе обет: со всеми жить в мире, расположить к себе сермяжников, даже в Упите ублажить сиволапых, потому там я тоже очень насвоевольничал. Воротился домой – и что же вижу? Товарищи мои, как волы, зарезаны, лежат под стеной! Как узнал я, что все это Бутрымы сотворили, бес в меня вселился, жестоко я им отомстил. Ты не поверишь, если я скажу тебе, за что их зарезали. Я сам дознался об этом от одного из Бутрымов, которого в лесу поймал: их за то зарезали, что они в корчме хотели поплясать с шляхтянками! Кто бы не стал мстить за такое?
– Милостивый пан, – воскликнул Володыёвский, – это верно, что с твоими товарищами жестоко расправились, но шляхта ли их убила? Нет! Убила их та недобрая слава, которую они привезли с собою, – ведь честных солдат никто не стал бы убивать, если бы им вздумалось пуститься в пляс!