Когда моя семья шла играть в гольф, я отказывалась идти, потому что не любила гольф. (Папа утверждал, что я просто плохо играла. Неправда.) Когда мы отправлялись в дальние поездки, меня всегда укачивало. Один раз мне стало так плохо, что родителям пришлось оставить меня в доме тети на полпути. По выходным мы часто ездили в гости к друзьям, жившим рядом с озером. Я была единственной, кто ни разу не встал на водные лыжи. А еще я не могла сидеть в лодке со всеми, потому что у меня сильно болела, простите, пятая точка.
У меня почему-то никогда не получалось уложить волосы так, как нравилось маме. Я была единственным ребенком в семье с лишним весом – по меркам того времени в Талсе. Я не была стройной, как мама или Элин, а унаследовала плотное телосложение моего дедушки по линии отца. Сейчас, когда я смотрю на старые фотографии, я понимаю, что мой вес не был катастрофой, но в то время считалось иначе. Мои симпатичные старшие братья встречались исключительно с изящными девушками. Хотя я хорошо ладила с братьями (помню, как массировала брату спину, когда он возвращался домой с футбольного матча, или заправляла рубашку другого брата в брюки, когда он отправлялся на свидание), мы не были настолько близки, чтобы я могла поплакаться им и услышать слова поддержки. Не припомню, чтобы они хоть раз сказали: «Ого, Марша! Ты красотка!» Справедливости ради, я не помню и негативных комментариев с их стороны по поводу моей внешности. А однажды мы с сестрой решили стать чирлидершами футбольной команды школы – Элин приняли, а меня – нет.
Элин вспоминает, что в какой-то момент я просто перестала радовать свою мать, что бы ни делала. Все ее усилия превратить меня в милую и красивую девочку, соответствующую представлениям общества, не увенчались успехом.
Я – проблема
И все же братья насмехались надо мной, пусть и не по поводу внешности. Их беззлобная дразнилка «Марша, Марша, рот-мотор» больно ранила меня. Мало того что я была непривлекательной, так еще и считалась болтушкой. Мой рот не закрывался, что было недопустимо в семье, ценившей утонченные беседы. Я безуспешно боролась с этой проблемой всю жизнь.
Постоянные попытки матери улучшить мои манеры понизили – по крайней мере частично – мою самооценку. Если кто-то говорил обо мне что-то неприятное, мать немедленно давала советы, как мне измениться, чтобы понравиться этому человеку. Она никогда не задавалась вопросом, что, может быть, что-то не так не со мной, а с людьми, сказавшими гадость? Я тоже не задумывалась об этом, пока много лет спустя не навестила свою невестку Трейси. Когда кто-то говорил что-то плохое о ее дочери, Трейси тут же вставала на защиту девочки. В одинаковой ситуации Трейси и моя мама реагировали по-разному. Интересно, какой бы я выросла, если бы моя мать вела себя так, как Трейси? Но они обе хотели как лучше, каждая по-своему.
Популярная девочка
По словам моей двоюродной сестры Нэнси, в четвертом классе я была «душой всех вечеринок, постоянной движущей силой, всегда предлагала что-то, всегда сыпала идеями, всегда лидировала». Я не помню этого, но, наверное, я действительно была такой до подросткового возраста. Недавно Нэнси сказала: «В шестом классе я решила, что ты – самый глубокий мыслитель из всех, кого я знаю, и можешь ответить на любой вопрос. У тебя всегда был интересный взгляд на мир».
В одиннадцатом классе меня номинировали на звание Королевы Марди Гра. Я не стала Королевой только потому, что старший класс собрал больше газет для переработки, чем мы[4]. Корону дают тем, кто зарабатывает больше денег от продажи старых газет, поэтому почти всегда побеждает девочка из двенадцатого класса. Но сам факт, что я была номинирована на это звание и избрана голосованием, говорит о моей популярности среди одноклассников. В начале двенадцатого класса меня выбрали секретарем совета старших классов, о чем сделана отметка в выпускном альбоме.
Хотя в те годы я была популярна и имела много друзей, у меня не складывались серьезные отношения с мальчиками. Почти у всех девочек был молодой человек, а я лишь изредка ходила на неудачные свидания. Когда приблизилось окончание школы, я скатилась в депрессию и потеряла всякое желание покидать свою комнату.
Стремительное падение в ад
В мае 1961 года моим одноклассникам вручили выпускные дипломы, а девочку, которую «надолго запомнят за ее высокие идеалы, силу духа и чувство юмора», госпитализировали в Институт жизни – психиатрическое учреждение недалеко от Хартфорда, штат Коннектикут. В мгновение ока я стала заключенной в тюрьме «Томпсон II» – охраняемом отделении с двойными замками, где содержались самые беспокойные пациенты института. Я тонула в океане ненависти и стыда, чувствуя себя нелюбимой и покинутой, пребывая в состоянии неописуемой эмоциональной агонии – настолько сильной, что мне хотелось умереть.
Как такое могло произойти? Почему катастрофа настигла успешную, популярную, неунывающую девочку? И как мне удалось выбраться из ада и вернуть себя к жизни?
Госпитализация и первые порезы
Когда меня привезли в Институт жизни 31 апреля 1961 года – за месяц до окончания школы, – моими главными проблемами, судя по записям врачей, была «повышенная напряженность и социальная самоизоляция». Еще я страдала от мучительных головных болей, таких сильных, что иногда мне приходилось звонить матери из школьного телефона-автомата и умолять ее забрать меня домой. Вряд ли она всегда верила моим стонам, но все же приезжала. Я начала посещать местного психиатра, доктора Фрэнка Нокса (скорее всего, это произошло после того, как мой терапевт не смог определить причину головной боли). Доктор Нокс порекомендовал родителям отправить меня в Институт жизни. Нам сказали, что я проведу там две недели, чтобы пройти диагностическое обследование.
У меня осталось одно крошечное воспоминание о своем первом дне в институте. Я сижу на крыльце отделения, смотрю на деревья и лужайки с ландшафтным дизайном. Вот и все. Я не помню, кто меня привез и что у меня спрашивали. Я даже не помню, что я чувствовала.
Через несколько дней я осознала, что режу себя, но у меня не осталось воспоминаний, как и почему я это делала. Сейчас все могут найти информацию о самопорезах, но в те годы подобные темы в обществе не обсуждались, и я точно ничего не знала о порезах до госпитализации.
Вот как это описано в моей истории болезни: «Разбила стекла своих очков и нанесла поверхностные рваные раны на левое запястье». То есть я намеренно разбила очки. А вдруг они разбились случайно? Я не знаю. Психиатры утверждают, что самоповреждение – распространенное явление в лечебных учреждениях. Пациенты практически не ощущают боли и парадоксальным образом успокаиваются после совершения разрушительного акта. Это большая проблема для близких, но не для пациента, который нашел такой дикий способ избавления от эмоциональной боли. Когда человек наносит себе порезы, в кровь поступают эндорфины, которые условно можно назвать натуральными опиатами. Они снижают уровень стресса и дарят ощущение блаженства.
Какими бы ни были мои мотивы, спустя несколько дней после первого самопореза меня перевели в самое надежное отделение института – «Томпсон II». Скорее всего, меня посадили на психотропные препараты и со временем увеличивали дозировку. Жаль, что меня не отправили домой, сейчас я знаю, что лечебные учреждения иногда причиняют больше вреда, чем пользы. Сотрудники института не были чудовищами. Они просто не знали, как лечить людей с подобными проблемами.
Моя подруга Себерн Фишер саркастически шутит, что я наверняка попала в «Томпсон II» через мрачные подземные тоннели, где царит стойкий запах канализации. Два медбрата тащили меня в холщовом мешке, как тушу подстреленного оленя.
Себерн была еще одной «заключенной» и моей единственной подругой в институте. Потеряв друг друга на долгие годы, мы позже встретились и по сей день остаемся друзьями.