Отец смачно уплетал один за другим и украдкой поглядывал на сына. Тот мусолил пирог, который обычно у него и секунды не удерживался. Что в деревне-то делать? Пирожки есть, да на речку мотаться.
– Ну ты как, пацан?
– Я? – Паша встрепенулся, выпрямился. – Всё путём, – будто бы улыбнулся. Шмыгнул.
– А чё не ешь-то?
– А… да я ем– ем, – сунул чуть ли не весь пирожок и не заметил, как проглотил. Даже не понял, какая начинка.
Зоя Захаровна оперлась мощным бедром, обтянутым цветастым платьем-халатом, на низеньким подоконник. Откусила пирог с джемом.
– Распоходилось-то как, – крошки так и сыпались из щербатого рта. – О, Нинка! Нин! – распахнула окно, закричала. – Вы тута ешите, а я ко Нинке-то сбехаю, – и вышла.
Паша снова шмыгнул, глядя ей вслед, и незаметно для себя съел ещё два пирожка.
Ели молча. Впрочем, как обычно. Отец никогда разговорчивым не был. Паша тоже после смерти матери стал помалкивать. И шмыгать.
Разве что с друзьями язык развязывался, будто, выходя из дома, он вылезал из молчаливой своей скорлупы и превращался в того самого Пашу, с которым мама водила беседы и смеялась над любыми его хохмами. Ему было тогда всего восемь. Он помнил, как узнал о том, что мамы не стало.
Звонкий дребезжащий дверной звонок отвлёк его от домашки по математике. С кухни пахнуло бумажными пельменями и кислой сметаной.
Отец, уставший после работы, отвлёкся от готовки и поплёлся к двери. Глянул в глазок. Звонок повторился. Надрывный и долгий.
– Да не трезвонь! Открываю.
Паша качнулся на стуле и увидел, как в дверном проёме появилась взъерошенная соседка с первого этажа. Добротная женщина с короткой стрижкой и панталонами, торчащими из-под видавшего виды халата.
– Юлька твоя допилась, Дим! Сдохла! Сдохла, тебе говорю!
Она охала, ожидая реакции. И отец ей что-то даже сказал. Но Паша уже не слышал. Мир будто затих. Замедлился. Как в расплывчатой дымке, медленно и почти незаметно исчезла фигура отца. Уже не было и соседки. Зияла только мрачная пасть входной двери с редко мигавшей подъездной лампочкой.
Вспышками отмечались кусочки реальности. Вот ставший вдруг очень длинным коридор. Вот грязного цвета плитка между квартир. Рыже-коричневые перила с миллионами слоёв краски. Последний короткий лестничный пролёт с щербинкой на нижней ступеньке.
Двор. Хлопья снега.
Толпа. Люди, дети, собаки.
А вот и она. Мама. Лежит прямо лицом в сугробе, припорошенная, как мукой.
Так и чего они? Почему никто не поможет?
– Мама! – Паше показалось, что он закричал. Но губы не слушались. Голос забился куда-то глубоко, откуда не вытащишь. – Мама…
Он упал в снег на колени, голые и стёртые до ссадин от ребячьей возни. Холода не было.
– Мама, вставай!
Но мама так и не встала.
– Да уберите ж ребёнка, да господи боже ты мой!
Пашу оттащили, закрыли обзор на мать. И он, казалось, кричал и вырывался, но люди видели повисшего на руках отца мальчика, который с трудом шевелил губами и что-то сипел.
«Да она ж мокрая вся была!»
«В дублёнке и мокрая!»
«Поплавала, называется».
По небольшому району на окраине Москвы слухи расползались, как черви – по телу Марата. Присказка даже такая была: на одной стороне Некрасовки пёрнешь – на другой скажут, что обосрался. Так вот смерть Пашиной мамы обрастала всевозможными подробностями и небылицами. Быстро нашлись свидетели, которые утверждали, что видели мокрые следы со стороны одного из отстойников. Потом даже парочка тех, кто воочию видел, как она из него выползала. Только в показаниях очевидцев отстойники были разными. А следы такими чёткими, будто она разве что подошвы намочила. Да и при встрече с милицией все почему-то стали отнекиваться, мол, ничего подобного не говорили.
Эксперты утверждали, что не смогла бы хрупкая женщина в своей тяжёлой дублёнке, пропитанной насквозь водой, выбраться из отстойника. Да ещё и с двумя промилле в крови.
И в маленькой Пашиной головке стали роиться мысли о том, как могло это произойти. Как он мог предотвратить это. Как…
– Ты это брось, пацан, – сказал ему отец, когда заметил, что сын чертит странные схемы, пытаясь воспроизвести последний путь покойной матери их осиротевшей семьи. – Не твоя это забота. Как бы ты её ни любил, она была взрослым человеком, сделавшим свой выбор. Сама.
А потом посёлок переключился на новое событие – директору лучшей школы района отрезало в аварии голову. Да и с кем он был? С кем был-то? С завучем ехали. И это в каникулы! Женатый человек! И она дама была не свободная! Вот тема-то, так тема – надолго хватит.
Паша и сам не заметил, как мамино лицо стало исчезать из памяти. Как что-то тёмное и тяжёлое стало закрывать мысли о ней. Он больше никогда не делал уроки за тем самым столом. И не плакал.
– А ну не реви! – крикнул отец и ударил кулаком по стене. Глаза были красные, мокрые.
Резким движением утёр их, помотал головой и сел за свой суп.
Паша опустил голову, шмыгнул носом и похолодел. Нельзя реветь.
И сегодня, в свои тринадцать, у бабушки в деревне, поедая безвкусные пироги, он слышал отголоски того тяжёлого удара о стену. И брошенного отцом приказа.
Виски пульсировали. Но нет, надо быть мужиком. Отец всегда говорил, что мужчины не плачут. Что мужчины должны быть сильными. Не распускать нюни. Не вести себя как бабы. Не быть хлюпиками. Быть… не… быть…
Очередной пирожок. С чем он там? Да какая разница? Пирожок?
– Э, Паш, ты в порядке?
Паша ощутил что-то холодное на лбу. Почти ледяное. Рука? Папы?.. кто это?
Знакомое лицо вдруг показалось чужим. А потом поплыло. Полетело.
– Паш!
В калейдоскопном дурмане из образов и дурноты Паше показалось, что он низвергнулся в ад, но мигом воспарил и полетел по старому дому. Только каким-то отголоском сознания мог догадаться, что отец подхватил его на руки и понёс на кровать. Кровать. Это кровать. Успокойся. Никакое это не болото. Не трясина, затягивающая на самое дно.
– Мам!
Эхом звучал ставший на два тона ниже голос отца. И зачем он зовёт маму? Она ж умерла? Мама… когда-то у него была мама… её лицо с дурацкой улыбкой возникло из ниоткуда и пропало же в никуда.
Вместо неё появилось нечто похожее на бабушку, только она была будто раздутой и искажённой в кривом зеркале.
– А! – Паша вскрикнул, но ни встать, ни увернуться не смог.
Остриё огромного ножа вонзилось прямо в подмышку. Ледяное лезвие вспороло кожу, перебило сухожилия. Всё тело содрогнулось в агонии. Каждая клеточка пульсировала.
После вечности раздался голос предательской бабки:
– Тридцать девять, – глубокий, далёкий, будто бы из самой преисподней, – и ше-е-е-есть.
Что значили эти цифры? Новое число дьявола?
Только теперь Паша понял, что она вынула вставленный нож. Что рана будто бы зажила. Затянулась.
Возня, голоса. Вонь. Резкая, жгущая ноздри.
Пашу бросило на бок. И будто бы ледышка опустилась где-то между спиной и ягодицей. И снова нож. И боль, спрутом расползшаяся по кишкам. Набухающая в месте удара.
Темнота.
Проснулся Паша уже ближе к ночи. Растущая луна была такой яркой, что слепила непривыкшие к свету глаза. Паша потёр их, проморгался.
Шторы были распахнуты, окно приоткрыто. Из него доносился свежий ветер с поля, принося запахи травы и цветов. Занавески выписывали искусные танцы, будто змеи под воздействием заклинателя.
Паша поёжился. Окно бы лучше закрыть.
В доме было тихо, и шаги из-под босых ног эхом отдавались в остывающих стенах.
Паша, оглушённый шагами, медленно подошёл к окну и потянулся к створке.
Стоило ему к ней прикоснуться, как обжигающие путы заставили его остановиться.
Пальцы. Прямо на его тоненьком запястье. Длинные, костлявые.
– Пашенька. Мальчик мой.
Из оконного проёма, прямо из тьмы ночи, посеребрённой яркой луной, смотрели до щеми в сердце знакомые глаза.