Однако, кроме Москвы романтических видений, меня ждала не менее уникальная встреча с москвичами. Я вышел с Красной площади у Исторического музея, где раньше стояли Иверские ворота[36], и, перейдя через площадь с оперным театром[37], подошел к гостинице «Метрополь». Здесь мне предстояло передать Альберту Коутсу[38], страдающему от фурункулов, три драгоценных лимона. А еще встретиться с молодым английским коммунистом по фамилии Морган[39]. Я ожидал встретить чахоточного с заостренными чертами лица, а увидел скандинавского великана. Когда-то Морган работал шофером, но обрел веру в коммунистическую идею, увидев фильм о России, и направил стопы в «землю обетованную» и страну творческих возможностей. Какой он увидел Россию на расстоянии, такой она для него и осталась, несмотря на одиночество, трудности с языком, а в первое время борьбу с голодом. Мужество, с каким он преодолевал препятствия, меня восхищало. Теперь он работал с группой студентов тридцати семи национальностей, деля время между материалистической философией и студиями «Мосфильма»[40] и получая зарплату, на которую жил. Я привез ему несколько посылок. Не зная, что в них содержится, я упросил таможенников в Негорелом[41] их не открывать. Поэтому он, кажется, предположил, что я тоже обрел веру. А значит, мы плохо понимали друг друга. Всё началось с того, что я попросил официанта принести водки.
М. Мы здесь против дурмана.
Р. Б. Извините, но я без спиртного жить не могу.
М. Что ж, ну, я полагаю, постепенно привыкнете.
Р. Б. Может быть. Но я начинаю сомневаться, что когда-нибудь стану коммунистом. (Морган удивлен.) Я вообще политикой не интересуюсь. Мне, скорее, хочется узнать, выполнят ли пятилетний план[42] да сколько миллионов крестьян через десять лет выучат алфавит, но что гораздо важнее, обретут ли люди счастье после стольких страданий. И хотя подспудно чувствую, что обретут, не пойму, как это возможно, когда вы подменяете банальную идеологию упражнениями для ума. Например, советская культура, что это такое и где она?
М. Вы мыслите по старинке, просто не понимаете. Наше искусство коллективное, и мы воспитаем интеллигенцию, которая научится мыслить и творить вместе. В революционный период всё шло по-другому, там вдохновлялся каждый. А период строительства, к которому мы приступаем, в искусстве отобразить гораздо труднее.
Р. Б. Вы хотите сказать, что уже нет такого грандиозного восторга?
М. Да. Хотя борьба по-прежнему продолжается.
Р. Б. (раздраженно). Объясните, ради бога, что вы имеете в виду под этой борьбой, о которой все твердят. Борьба с чем? Разве в России еще остался кто-нибудь, с кем надо бороться? Не представляю.
М. Разве вы не понимаете, что всё вокруг – борьба. Поставьте этот стакан с водой на стол, и стакан со столом будут в состоянии войны. Их взаимодействие – борьба. То же самое происходит в развитии общества. Рабочие могут строить социализм только в борьбе, продолжая классовую войну.
Р. Б. А когда вы покончите с классами, то в результате создадите новые и превратите несколько миллионов рабочих в аристократию, которая будет управлять страной через угнетение, то есть борьбу с оставшимся большинством. Каким же образом из этой навязчивой идеи о классе может получиться что-то творческое или просто интересное, я ума не приложу. Это еще хуже, чем в Англии.
М. На самом деле вы многого не понимаете. Возьмите Бетховена. Конечно, мы признаём, что он гений, но разве вы не замечаете в его симфониях признаков классовой борьбы того времени. Или Вагнера. Когда его сослали за революционные идеи, он написал «Кольцо»[43]. Потом снова превратился в добропорядочного буржуа, и в результате написал оперу «Парсифаль»[44].
Р. Б. (успокаивающе). Согласен, «Парсифаль» ужасна. Полагаю, если перевести всё, что вы мне сказали на простой язык, это значит, что гений – продукт окружающей среды. В этом нет ничего нового. А можно спросить? Как вы считаете, удалось бы Ньютону открыть закон тяготения, живя в современной России?
М. Конечно. Наши лаборатории снабжены лучше европейских.
Р. Б. Я говорю о мыслительной деятельности, не об опытах, о том, что однажды происходит с одним человеком. Если взять великие периоды человеческих открытий, научных либо каких-то других, то вы обнаружите, что люди могли думать о чем хотели. Такова атмосфера бескорыстных исследований. Возьмем, например, XIX век в Англии – в это время среди прочего появился «Капитал» Маркса, как он говорит в предисловии[45]. Или период Возрождения…
М. (недоверчиво). Возрождение! Неужели? Вот-те на. Да Возрождение было просто периодом классовой борьбы, началом века капитализма, когда к власти стали приходить торговцы и буржуазия.
Р. Б. (твердо). Дорогой Морган, вы напоминаете мне протестантского проповедника, который прав перед Богом, когда все остальные ошибаются. Я могу ошибаться. Но я не за тем проделал весь этот путь в Россию, чтобы спорить с людьми, похожими на Святого Афанасия[46]. Это слишком скучно. Мне нравится ваш энтузиазм, и я хочу понять, чем он вызван. Только я далек от мысли, что всё, когда-либо происходившее, было проявлением классовой борьбы. Неужели вы считаете, что протоптеры[47] тоже пережили революции? Я заявил бы, что для России революция стала благом. Однако не стал бы передвигать стрелки часов назад. И всё же хотелось бы знать, есть ли под этой сухой шелухой классовой идеологии хоть какая-то надежда для остального мира.
М. Мы с вами абсолютно разные. У вас изначально не может быть правильного мнения. Вы же…
Р. Б. Я принадлежу к другому классу. Верно?
М. Именно. Ваша речь… мне она кажется вычурной.
Р. Б. Очень может быть. Но я не вижу повода из-за этого начинать за столом классовую борьбу, как и не понимаю, почему ГПУ высылает за Урал старых профессоров, которые пишут о византийских иконах[48].
М. Они принадлежат другому классу, они наши враги. Интеллектуалы слишком часто нас подставляли. Война может начаться в любой момент, и мы больше не хотим рисковать.
Р. Б. Ну вот, опять вы за свое. Какая война?
М. Такое уже случалось. Вспомните интервенцию.
Р. Б. Вы полагаете, что вся Англия населена одними Черчиллями[49]?
М. Об этом я ничего не знаю, но война будет – это как дважды два. Да что там, она уже началась в Маньчжурии[50]. Более того, скажу серьезно, что через два или три года я надеюсь пригласить своих здешних товарищей пожить со мной в Букингемском дворце[51].
Р. Б. Ну это какое-то буржуазное стремление. (Переводит разговор на другую тему.) Вы дружите с евреями?
М. Я долго жил в Ист-Энде и привык к ним. Они мне нравятся. И всё же они от нас отличаются. Давайте поднимемся, и вы познакомитесь с Сильвией Чен[52].
Р. Б. А что, она еврейка?
М. Нет, она дочь Юджина Чена и французской негритянки. Ее брат – командир в Красной армии, а она танцовщица.
Мы поднялись наверх в квартиру мисс Чен. Хотя ее книжные полки ломились от трудов отцов материализма, она тем временем боролась с невозможностью добыть новые пластинки с танцевальными мелодиями, поскольку российская таможня объявила джаз «идеологически несоответствующим». Даже Морган, освободившийся от споров, признал неудобства этого лишения. Они поставили старую пластинку, и мисс Чен запорхала по комнате, милое создание на фоне старомодной роскошной обстановки.