Надежды на психоанализ
В конце концов я обратился к психоанализу, возлагая на него больше надежд, чем на политические реформы. Не только потому, что разочаровался в возможностях хорошего общества создать полностью свободного человека. Мною двигали как личные причины, так и настоятельное желание разрешить мучившие меня проблемы. И поначалу я вовсе не собирался практиковать психоанализ, хотя помимо пользы для себя лично надеялся с его помощью глубже постичь интересовавшие меня теоретические, социальные, философские и эстетические вопросы. Ответы на них я почти наверняка сумел бы найти с помощью психоанализа, как нашептывала мне юношеская самоуверенность.
Мне потребовались годы личной терапии и еще многие годы работы с пациентами в качестве психоаналитика, чтобы я усвоил, до каких пределов психологический опыт способен менять человека, живущего в среде определенного типа, и где влияние общества заканчивается. Пережив приход к власти Гитлера, концлагерь, а затем эмиграцию в Новый Свет, я осознал, до каких пределов общество способно влиять на личность и на образ жизни индивида, а дальше каких уже нет. Двадцать лет назад я усвоил эти уроки. Однако, чтобы окончательно осознать их, мне потребовалось еще два десятка лет.
Во-первых, я понял, что психоанализ, хотя серьезно помогает взрослому преодолевать личные трудности, бессилен трансформировать человека настолько, чтобы обеспечить ему хорошую жизнь. Потребовалась бы масштабная социальная реформа для изменения к лучшему большинства людей. Во все времена, конечно, встречались немногие, у кого получалось самосовершенствоваться ценой глубокой внутренней борьбы. Но добиться хорошей жизни для большинства возможно только при условии, что изменится и подход к воспитанию малышей, и образование. Практически весь приобретаемый молодежью жизненный опыт должен стать другим. Но прежде чем ратовать за реформы, следовало понять, что делают с ребенком нынешние методы воспитания, как они влияют на его дальнейшую жизнь и тем самым на само общество в целом. В моем случае маятнику пришлось многократно раскачиваться между двумя допущениями (что человека формирует общество или что его формирует детство), прежде чем я сердцем принял идею, которую давно уже постиг разумом: главное для хорошей жизни – это тонкий баланс между личными устремлениями, правомерными требованиями общества и натурой человека. Перекос в сторону одного аспекта из трех ничего не даст.
Следующий урок, который мне понадобилось усвоить, касался природы человека и влияния на нее общества. Здесь я подхожу к самой сути дела моей жизни. Речь о применении психоанализа для решения социальных проблем вообще и в воспитании детей в частности.
К мысли, что над теорией и практикой психоанализа еще работать и работать, я пришел, наблюдая, что может, а что не может дать терапия двоим ребятам с аутизмом, с которыми я прожил бок о бок несколько лет. Чтобы добиться улучшений в дополнение к ежедневным сеансам психоанализа, очевидно необходимо было корректировать условия жизни пациентов. Размышления об этом привели меня к однозначному выводу. Воздействия классического психоанализа недостаточно, чтобы способствовать необходимым личностным переменам у людей с сильными нарушениями психики. Собственно психоанализ или организованная на его основе среда должны воздействовать непрерывно, а не только по часу в день – во всяком случае, так я в то время полагал. Я применил этот метод с теми двумя подростками, правда с ограниченным успехом. И все же я смог до этого додуматься. Тогда я еще не признал, что мои юные пациенты больше всего нуждались в том, чтобы жить в человеческом окружении, которого тогда еще не существовало и которое следовало специально организовать под эту конкретную задачу. Им требовались содержательные отношения и значимые цели, а не просто применение психоанализа к жизни, которую они и так уже знали.
Дальнейшие сомнения в психоанализе пришли ко мне, можно сказать, из первых рук. Еще лет за десять до того, как Гитлер оккупировал Австрию, из-за чего моя внешняя жизнь в корне изменилась, я смутно осознавал неминуемость собственного внутреннего кризиса, хотя с социальной и профессиональной точек зрения все у меня выглядело вполне благополучно. Между тем, хотя и довольно поздно, меня настигло состояние, которое десятилетиями позже Эриксон[8] определит как психосоциальный мораторий[9]. Его не помогли преодолеть ни годы психоанализа, ни последующая жизнь.
И все равно к моменту ареста я не сомневался в достоинствах психоанализа вообще и в собственных достоинствах психоаналитика в частности. Я верил, что этот метод дал мне все, что мог, и большего из него не выжмешь. И настроился, скрепя сердце, жить таким, каким тогда был, и старался полюбить такое свое бытие.
Благодаря личной терапии и моему психоаналитику я оказался способен понимать замкнутых, испорченных и психотических детей и оказывать им помощь. А также смог создать для них особенное социальное окружение, в котором они нуждались, чтобы раскрыть свой внутренний потенциал.
С другой стороны, воздействие концлагеря за какие-то недели дало мне то, чего не сумели дать годы достаточно успешного психоанализа. (Понимаю, что этим признанием я подставляю под критику себя и своего аналитика, что психоанализ дал мне осознание моих внутренних проблем, но не привел к их проработке. Полагаю, надо отдать должное моему психоанализу, что критика не пугает меня.)
Новые точки зрения
Я продолжал изучать и практиковать психоанализ в надежде понять истинную природу людей. Пускай я уже разочаровался в психоаналитической терапии как в средстве создать хорошего человека, но продолжал верить, что психоанализ способен значимо менять личность.
Год в Дахау и Бухенвальде (1938–1939) стал для меня огромным потрясением во всех смыслах. Он научил меня столь многому, что я далеко не уверен, сумел ли даже сейчас постичь все преподанные мне им уроки. И поскольку книга в основном посвящена психосоциальному исследованию концлагеря, здесь я не буду повторять, что представлял собой этот опыт. О влиянии размышлений, вынесенных из концлагерной жизни, на мою работу можно судить хотя бы по моей статье о развитии шизофрении в ответ на экстремальные ситуации[10]. Каковы были эти размышления и что меня к ним подтолкнуло?
Оговорюсь, что их следует рассматривать исключительно в контексте концлагерного опыта. Страх смерти, крайние лишения, которым намеренно подвергали всех заключенных и особенно заключенных-евреев, – все это не способствовало ясности мысли. Но, по всей вероятности, притупленность рассудка восполнялась сильными эмоциональными впечатлениями, что свойственно человеку в экстремальной ситуации. Такие впечатления накрепко врезаются в сознание и могут повлечь за собой – когда не вытесняются – переоценку всех ценностей, даже если рассудок неспособен сразу разобраться в них или понять их далекоидущие последствия.
За колючей проволокой меня мало трогало, состоятельна ли теория психоанализа. Единственное, что меня волновало, – как выжить и при этом сохранить себя физически и морально. В заключении я сделал важнейшие открытия. Люди, которые, согласно теории психоанализа, как я тогда понимал ее, должны были проявлять больше всего стойкости в суровых условиях концлагеря, не самым лучшим образом показывали себя в ситуации крайнего стресса. Зато другие, кто согласно той же теории должен был сломаться, являли блестящие примеры мужества и человеческого достоинства. Я также видел стремительные трансформации в человеке, не только поведенческие, но и личностные. И они были гораздо более быстрые и радикальные, чем те, которых позволяла добиться психоаналитическая терапия. Учитывая обстановку, зачастую это бывали изменения к худшему, но иногда явно и определенно к лучшему. Откуда следовало, что одна и та же среда способна вызывать кардинальные перемены как в ту, так и в другую сторону.