Невзгоды войны и послевоенная нищета в Вене, внезапно утратившей имперские блеск и статус, крах государственного строя как раз в период, когда подросток восстает против мира своих родителей, породили серьезные трудности. Тяжело восставать против взрослых, чей мир в одночасье рассыпался на мелкие кусочки. Но бунт против родителей вызван чувством предательства от осознания того, что родитель, которого ребенок считал деспотичным, но защищающим героем, оказался всего-навсего глиняным божком. Ты больше не можешь сравнивать свои новоприобретенные ценности с родительскими. И как теперь хотя бы проверить свой новый, еще не опробованный способ жить, если проверять больше не на чем, если родительский образ жизни оказался таким непрочным и зыбким? Подросток понимает, что вдруг лишился надежной опоры, нет, не родительской поддержки, но тех ценностей, что они ему привили. И происходит это как раз тогда, когда он больше всего нуждается в безопасной гавани, откуда мог бы осмелиться пуститься в нелегкий путь к независимости. Сильнее всего подросток переживает утрату чувства защищенности, которое давали родители и которое само по себе позволяло ему без особого риска бунтовать против олицетворяемого взрослыми мира[4].
В поисках определенности
Все это разожгло во мне страстное желание построить новое правильное общество. Желание породило уверенность, что нетрудно создать непохожее на прежнее, «хорошее» общество, которое обеспечило бы всем благополучную жизнь. Устойчивое и безопасное, оно гарантировало бы каждому максимальную свободу личностного развития и самореализации.
Потребовались годы – с конца Первой мировой войны почти по канун Второй, – чтобы я наперекор сильному внутреннему сопротивлению умом осознал взаимно противоречивую природу этих требований. Признание этого вывода далось мне серьезной борьбой с собой. Труднее всего было принять его эмоционально.
Поскольку мой подростковый кризис разворачивался в Вене, а сам я происходил из буржуазного семейства ассимилировавшихся евреев, на меня, конечно же, сильно повлияло учение Фрейда. Оно похоронило мою надежду, что все дело в недостаточно рационально устроенном обществе. Психоанализ предполагал, что не общество порождает в человеке проблемы, а, скорее, скрытая внутренняя противоречивость человеческой натуры порождает проблемы для общества.
Так предстал передо мной конфликт между врожденным и приобретенным: если я хочу построить хорошее общество, нужно ли в первую очередь достаточно радикально изменить среду, чтобы каждый человек смог полностью самореализоваться? В этом случае от психоанализа можно было бы отказаться, сохранив его разве что для немногочисленных душевнобольных индивидов. Или данный подход к проблеме неверен и выстроить «хорошее» общество способны только те, кто, пройдя через психоанализ, достиг полного освобождения личности? Тогда следует на время забыть о социально-экономической революции и вместо нее продвигать в массы психоанализ – в надежде, что стоит подавляющему большинству людей внутренне освободиться, и они почти автоматически построят благополучную жизнь для самих себя и других.
За редким исключением все в узком кругу моих близких друзей (понятие «группа сверстников» еще не было на слуху в послевоенной Вене) жаждали во что бы то ни стало определиться во взглядах, как это свойственно всем юным. Чтобы избежать внутренней борьбы и противоречий, они, не пожелав детально разбираться, безоговорочно приняли из двух теорий более близкую для себя. Одни примкнули к социализму, а может, даже к раннему коммунизму – чтобы спустя несколько лет сделаться приверженцами либо официального коммунизма (русского образца), либо отколовшейся от него оппозиции (последователи Троцкого), – и напрочь отвергли все, чему их учил Фрейд. Другие избрали противоположный путь и столь же страстно увлеклись психоанализом. Третьи, самая многочисленная группа, в основном университетские студенты, нашли себя в частном мире искусства или науки, тогда как многие мои друзья-неевреи подались в католицизм или примкнули к неокатоликам[5] (а позже к национал-социалистам). Тем самым они как бы оказались в стороне от вышеназванного конфликта. Разумеется, как в первой, так и во второй группе нашлись перебежчики: сначала всецело преданные одному мировоззрению, скажем коммунизму, они позже не моргнув глазом предпочли ему психоанализ. И наоборот.
Я же, хоть и не менее друзей желал определенности, все-таки не ощущал в себе готовности сделать окончательный выбор в пользу какой-то из этих концепций. Безусловно, я отмечал у обеих положительные стороны, но по отдельности каждая из двух представлялась мне пустопорожней. Компромиссная идея подсадить психоанализ к коммунизму, избранная горсткой моих друзей (более всего известен в этом плане Вильгельм Райх[6]), сразу вызывала сомнения, а позже ее утопичность подтвердилась самой жизнью. Противоречия такого союза оказались слишком сильны.
Признаться, и у меня был период, когда я старался обойти проблему выбора, с головой уходил в частную жизнь. Я сосредоточился на литературе, живописи, музыке и при этом общался лишь с горсткой близких друзей. Но хотя моя увлеченность искусством предшествовала интересу к психоанализу и социальным проблемам, ответа на мой вопрос об улучшенном человеке в улучшенном обществе в сфере культуры тоже не было. Впрочем, сдаваться я не собирался. Сумей я копнуть глубже, думалось мне, и тот самый единственный и правильный ответ найдется.
Глубже, на мой взгляд, в суть вещей проникала философия, и я начал посвящать время ей. Я открыл для себя учение о единстве противоположностей[7], но поскольку я хотел однозначных решений, то я не понимал, как оно поможет мне постичь динамическую взаимозависимость организма и окружающей среды. Не осознавал, что жизнь заключается в борьбе за достижение личностной целостности в рамках принципиально неразрешимого конфликта. В то время я не был готов принять последнее как факт. Я был молод и убежден, что всякую среду – в основном, конечно, общество – надо переустроить так, чтобы она сама подталкивала индивида к реализации себя. Правда, я еще не дошел до мысли, что самореализация осуществляется в рамках conjunctio oppositorum, единства противоположностей.
И снова я задавался вопросом, действительно ли хорошее общество справится с задачей производить хороших людей, а те потом будут поддерживать его? Или ныне существующий человек в принципе неспособен создать хорошее общество и хорошо жить в нем, потому что стремление все разрушить – в самой человеческой природе? Если верно первое, значит, хорошее общество должно быть построено – во что бы то ни стало, даже ценой великих страданий не одного поколения, поскольку такой социум станет колыбелью хороших людей. Именно это, казалось, обещал сделать коммунизм. Однако уже к 1920-м гг. стало очевидно, что Россия строила не то общество, которое гарантировало бы человеку полную самореализацию. Определенную надежду давали социал-демократы. Не без сомнений и с тяжелым сердцем я примкнул к их рядам. Уже тогда стало ясно, что они смогут построить хорошее общество, только когда в партии будут преобладать те самые хорошие люди.
С другой стороны, если построить хорошее общество способны только хорошие люди, значит, проблема в том, чтобы преобразовать существующего человека в хорошего. А он затем по своему подобию создаст и будет поддерживать хорошее общество. Из всех известных методов воздействия на личность психоанализ представлялся самым перспективным в плане способности радикально изменить нынешнего человека к лучшему. К тому времени некоторые мои друзья уже прошли личный психоанализ ради того, чтобы стать психоаналитиками. Едва ли нашлись бы среди них те, кто пошел бы на это, не имея целью данную карьеру. В кругу молодых интеллектуалов мода на психоанализ едва-едва начала проклевываться только в начале 1930-х гг. Личностные перемены, которые я наблюдал в друзьях, говорили не в пользу способности психоанализа создать хорошего человека, который потом создаст хорошее общество. Правда, объясняли это обычно тем, что пациенты психоанализа сами по себе слишком нездоровы, чтобы во всей полноте демонстрировать достоинства метода.