Он чувствовал, что теряется, что ему почти страшно, до того страшно, что кажется, смотри она так, не говори ни слова еще с полминуты, то он бы убежал от нее.
— Да что вы так смотрите, точно не узнали? — проговорил он вдруг тоже со злобой. — Хотите берите, а нет — я к другим пойду, мне некогда.
Он и не думал это сказать, а так, само вдруг выговорилось.
Она же отчего-то в ответ протянула руку к его лбу.
— Да чтой-то вы какой бледный? Вот и руки дрожат! Искупался в канале, что ль, батюшка?
— Лихорадка, — отвечал Тютюков отрывисто. — Поневоле станешь бледный… коли есть нечего, — прибавил он, едва выговаривая слова. Силы опять покидали его. Ни одного мига нельзя было терять более. Он выпростал топор, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было, но чего там надо той силы, на крошечную старушку. Удар пришелся в самое темя, чему способствовал ее малый рост. Однако же эффект тот удар произвел неожиданный. С легким звоном отскочив от головешки, обух разом сорвался с топорища и улетел куда-то вдаль.
Старушка же продолжала стоять, как стояла, только усмехалась теперь как-то иначе. Это разгорался в ее глазах с каждой секундой все сильнее недобрый огонь.
— Да где ж вещь-то, али топор твой — самая вещь? Мне он ни к чему!
Отходя мелкими шагами в сторону, Тютюков только и мог, что пытаться унять свои трясущиеся члены. И особенно отчетливо почему-то были ему различимы дробные кастаньеты собственных зубов. Отчего-то ему стало доподлинно ясно, что не убежать ему теперь от старухи, ни скрыться, ни спрятаться.
— Да не стой так, проходи дальше в залу, раз уж заглянул на огонек. Думаю, нам есть, о чем теперь потолковать.
Дальше ноги вели его сами, более не слушаясь.
2. Портрет от руки
Серый дождь за окном
Приговором,
Мое прошлое псом
Под забором
Тишина
Каким образом единственная ничтожная бумажка — клочок, обрывок, неряшливая мазня, чья-то дурная шутка — способна так круто перевернуть твою жизнь, что хоть беги? Да очень простым, если подумать, образом. С любым подобное может случиться.
Проснешься утром рано, выжмешь пару раз пудовую гирю к потолку, потом сразу в душ, непременно ледяной, чтобы обжигало. Настроение бодрое, гонять по двору между пустых покуда доминошных столов с таким чувством — самое удовольствие, только пар изо рта клубится.
Жаль только, никто твоих подвигов не замечает, разве что поздний молочник, позвякивая крышкой алюминиевого бидона, покрутит в сердцах у виска. Была бы на то его добрая воля, он бы вовек раньше, скажем, обеда из-под одеял бы не вылезал, грелся.
Но тебя это неодобрение ничуть не трогает. Тебе только бы разогнать кровь в жилах, прогреть мослы для трудов праведных, затем бахнуть стакан того самого молока — еще теплого, с болтающимся поверху масляным остатком, да с коркой ржаного — и бегом, бегом на завод.
Остальные-то как на гудок подтягиваются? Еле ноги волоча со вчерашнего, да спросонок едва соображая, в какую проходную сегодняшней смене ход. Но ты — не таков, будто до сих пор с юных ноябрят не выписали. Кепка набекрень, золотой зуб во рту посверкивает, пинжак лихо поднят повыше на плечи, сапоги с вечера начищены, ну чистый жених, все заводские девки твои!
И вот, значит, выруливаешь ты такой красивый навстречу трудовым свершениям, готовый ковать знамя победы, и вот эта самая история и начинается, потому как у самой проходной навстречу тебе на фанерном стенде вроде того, что про гражданскую оборону сообщает, висит тот самый невеликий листочек, никому не годен, никому не надобен.
За одним только исключением. Потому как на нем изображено отчего-то твое собственное лицо.
Ты, конечно, глядя на такое чудо, сперва еще шире улыбаешься, горделиво оборачиваясь по сторонам, мол, вона, видели, чего делается? Наверняка в газете прописал заезжий писака — так, мол, и так, завелся и у нас в третьей бригаде цеховик-стакановец, планы рвет, как тузик грелку, пятилетку за три года и весь сказ! Однако улыбке недолго остается сверкать на свежевыбритом твоем лице, только ты подходишь поближе да присматриваешься к написанному.
О-па, запоздало соображаешь ты, какая оказия. А сам как бы невзначай так картузик свой уж натянул пониже, и смотришь по сторонам не зазывно радостно, а скорее с подозрением — не озирается ли кто, не пофигу ли кому тот стенд гремучий.
А вроде бы всем пофигу. Народец через проходную в основном идет — едва ноги волочит, и смотрит туда же — на запыленные мыски поношенных ботинок, уделяя внимание разве что пинаемому туда-сюда камню. Такой себе народный футбол.
Вот и славно, вот и хорошо, облегченно выдыхаешь ты, а сам искоса так, неприязненно поглядываешь на треклятую картинку. И главное ни рожна же не похож! Ну, так, общие черты, без особых примет, мало ли в городах разного люда ошивается, бывает и лихой народец, не весь еще изловлен родною милисией. И хоть бы портрет какой был пропечатан, так, баловство какое-то, народное творчество, палка-палка-огуречик, арестован человечек. Не пойми с такого расстояния, в чем состоит хоть его прегрешение али проступок перед обчеством. А сам думаешь, хорошо бы чтобы небольшая та была вина. Полгода химии либо же принудительные работы с проживанием по месту, а то и вовсе — с отдачей трудовому коллективу на поруки. Так же тоже бывает иногда, старшие товарищи во дворе рассказывали, а уж они ребята сплошь сиделые-бывалые.
С чего бы такие мысли, скажите на милость?
К счастью, ворота проходной минул без помех — дернул пипку, прослушал череду положенную стуков в направлении окошка, обождал пару секунд, покуда твою сущность досконально изучают на предмет соответствия потертой пропускной фотокарточке, и ну тебя, давай, дуй на все четыре стороны, на перекур там или что, пока второй гудок не позовет. Да и не нужен тебе той перекур, таким, как ты, зожникам да стакановцам на производстве вариант один — сидеть подле станины на табурете, ожидаючи, пока начальник смены не перекинет рубильник, покуда, так сказать, не завертятся валы. Но уж больно перепугали тебя страшные буквы под тем портретом, нужно с кем-нибудь переговорить, выдохнуть, а то с таким настроением никакой техники безопасности не упомнишь, маханешь второпях, расколешь резец, и прощай премия, это в лучшем случае, а то и вовсе глаз долой. Бывали такие несчастные случаи.
В общем, так и так тащиться тебе в толпу сгрудившихся у гигантской металлической урны мужиков, стоят, смолят, треплются о чем-то вполголоса, то и дело друг у друга прикуривая. Только чего это они как будто в одну сторону все косят. А при твоем собственном приближении внезапно замолчали да расступились. Вы чего, граждане рабочий класс?
И только теперь ты замечаешь на стене такой же приблизительный анфас, что и там, за воротами. Тут уж, совсем с перепугу, тебе совсем не кажется, что не похож. Чертовски похож, проклятый! Даже глаз левый точно как у тебя косит к переносице.
На этом моменте на тебя словно затмение какое находит — раз, и ты уже за воротами, шпаришь — только пятки сверкают в пыльных клубах вдоль грунтовки. Не оглядываясь, не задумываясь, только и мысли мятежной — за что тебе такое наказание. Пить не пьешь, курить не куришь, ни единого простоя, ни единого замечания, в аттестате — всего две тройки, да и те — по ненавистной истории и дурацкой географии. Кому эти даты с контурными картами по сию пору вообще нужны! И вот теперь только и остается, что гадать. Был бы у тебя, скажем, интерес радиоточку слушать вечерами или же правительственные телеграммы вклеивать в тетрадь, мелькнула бы хоть какая идея, что за напасть-то такая на твою голову, так нет же! Ни шепотка, ни намека.
Кабы был ты какой-никакой леворуционер, али вообще инсургент вражеских болотных разведок, так нет же, даже улюлюканье чужих голосов из-за ленточки никогда не слушал, тому, как и языкам, не шибко обучен, и вообще технике электрической чужд. Это вам не станковый механизм, сугубо предназначенный для трудового подвига, а никак не для подстрекательств разных. Что еще? Может, чурило какое противное из другой смены завидки взяли на стакановский твой завет? Такое бывало, но зачем так сложно? Портреты какие-то печатать, эти бы сразу на партсборании вопрос подняли, в честном, так сказать, очном споре. Нам скрывать нечего!