— Я тебе тут варенья притаранила.
А?
Ты и без того с трудом различаешь протянутую тебе склянку, а сквозь непрошеные слезы и вовсе не видать, что там намалевано. Клубничный джем, что ли. Надо же.
— Ну спасибо. Залей лапшу, вон чайник тебе. Хренли всухомятку желудок портить.
— Да не, я уже так. Вкус детства.
— Чего?
— На вот попробуй!
Но ты уже разобиделся, отходя в сторону. Не настолько ты голодный.
— Мы сухой кисель в брикетах, было дело, грызли. Ыть это я понимаю!
— Ну, знать, мне больше достанется, — и снова захрустела.
И чего она к тебе зачастила, спрашивается. Что ей тут, намазано? Хотя, подумать так, знать дома все та же история — братья-близнецы житья не дают, измываются хуже собаки, родители тебя в гробу видали. Здесь, на чердаке, хотя бы никто не трогает.
— Малыш, пойдем, погуляем по крышам.
Хрустеть перестала, затихарилась, только белки глаз недоверчиво из-под челки сверкают — правда, что ли, или базаришь?
— Чего сидишь, пошли, говорю, пока не передумал.
Надо в этот момент видеть ее лицо. Зрачки как блюдца, кулаки прижаты к подбородку. Что нужно сделать с человеком, чтобы он вот так реагировал на простые слова. Впрочем, темно же, я ничего и не вижу толком, скорее додумываю по памяти. Сколько раз ты уже видел этот взгляд.
За дверью тебе в нос шибает крепким кислым настоем голубиного помета. Тут тоже полумрак, но совсем другой породы. Прозрачный, нанизанный на тонкие лучи света уличных фонарей, в которых так ярко сверкают взбаламученные твоим движением пылинки.
— Куда сегодня пойдем?
Она высунулась из черноты проема, будто не покидая тени. Это ее обычный прикид на выход — шуршащий болоньевый дождевик с капюшоном, грязно-серый как и весь этот мир. В таком можно прятаться даже на ярком свету.
— Есть одна идея.
Проходя мимо соседской каморки, ты мстительно пинаешь говнодавом гулкий простенок и с хохотом уносишься в темноту. К утру они уже и знать забудут, что вчера было. А сейчас их визги впустую — ты уже выскочил на чердак, вдыхая, наконец, полной грудью густую сырость дождливых сумерек.
Красиво-то как, заходишься сиплым кашлем ты. На тебя всегда тут находит.
Может, потому ты и выходишь нечасто, лишь по крайней нужде. Едкая взвесь бензиновой копоти хороша всем, надышавшись ею получаешь такие приходы, что хоть домой не возвращайся. Но тебе это не нужно, ты же сегодня в завязке, запомнил?
Ты машешь ей рукой, указывая путь — вдоль мокрого козырька крыши, мимо изгаженного голубиного насеста туда, в сырую дождливую темноту. И двигаешься вперед первым, прокладывать маршрут.
Руфинг для тебя не хобби дебильное, как для маменькиных сынков с первого этажа, и не способ убить время, как для иных заезжих туристов, ты ходишь здесь с опаской человека, верно понимающего цену любой ошибки. Это только на пыльных дагерротипах черепица красиво перетекает с крыши на крышу, создавая тот самый узор волшебного каменного царства вечной осени, при виде которого принято восхищаться, сидя дома ногами к камину. У тебя нет камина, а твой дом — это те самые крыши. И потому ты в курсах, какими ыть скользкими они бывают, даже под ребристой подошвой говнодава.
Дальше вы так и пробираетесь — гуськом, сначала ты, показывая раскрытой ладонью направление, а затем она, горной козой скачущая со ската на скат так, будто родилась прямо здесь, на крыше.
В каком-то смысле так и было. Именно потому ты и не позволяешь ей здесь ходить одной. Наверное, не хочешь однажды стать ненужным, но твердишь ты ей каждый раз совсем другое:
— Одно неверное движение, и тебя найдут вон там, зажатой между ржавых прутьев, найдут не сразу, может, месяц спустя, такую красивую. Так что двигай строго за мной, иначе прогоню домой.
Она кивает, смешно засовывая кулаки поглубже в оттянутые карманы дождевика и шмыгая носом. Она знает свою силу, она знает твою слабость. Ни черта ты ее не прогонишь.
Где-то в глубине души она тебя даже по-своему жалеет — что ты, такой старый, можешь дать ей, молодой да ранней? Что можешь сказать нового? Что можешь показать того, что ей прохиляет хотя бы сквозь зевоту?
Ты усмехаешься про себя. Можно реально, а не по приколу прожить здесь всю жизнь, и не прочухать даже малой доли того, что здесь творится, на крыше сонного города, которая никогда не спит. Так что никак, малыш, ты не угадаешь, куда тебя ведут сегодня.
Руфинг полюбас приучает тебя ничему не удивляться, чего только не увидишь странного на трассе, какие только виды, сценки, предметы и происшествия не случаются с тобой здесь, в мире шаткой черепицы, гнилых стропил, некрашеной опалубки, гнутой жести и торчащих отовсюду ржавых прутьев арматуры. Но ничто здесь не должно входить у тебя в привычку, если хочешь жить. Не доверяй ничему под собственной рукой или подошвой говнодава, даже если ты за этот скат берешься или на эту доску наступаешь третий раз за белый день. А потому, что бы тебе здесь не показали — раз на раз это будет впервые. И ты сегодня напомнишь ей об этом, напомнишь так, что она никогда не забудет.
Резкий останавливающий взмах ладони, все, пришли. Она начинает оглядываться вокруг, ее мокрое лицо под накинутым капюшоном скучнеет. Вокруг не происходит ничего интересного. Вся та же серая хмарь.
Ты же — не спешишь, поудобнее располагаясь на изгаженном голубями подоконнике. Представление только начинается.
Двумя пролетами ниже, на большом застекленном балконе верхнего этажа местной больнички для богатых сестра-хозяйка уже погнала прачек в белых чепцах развешивать на просушку сменное белье. Ты хихикаешь про себя, однажды тебе представилось под каким-то совсем уж стремным приходом, что это жулики. Покрали в ночи у богатых шелковых простыней и теперь вынуждены их вечно перестирывать в борьбе с вездесущей плесенью. Это теперь тебе смешно, а тогда у тебя чуть крышняк не поехал.
Малыш от твоего смешка насупилась. Думает, что я ее совсем за дуру держу. Ничего, погоди немного, пусть только все уляжется.
Ты машинально бьешь себя по карманам и тут же морщишься, твой рот наполняется кислятиной, руки разом слабеют, тебя шибает в пот, а дурацкая машинка в груди пропускает такт. Хренли было так, чих-пых, торопиться. Тебе разом только и остается сил, что мечтать о лишней затяжке. Дурак, ловишь ты из последних сил подступающую панику. Смотри туда, вниз, забудь о забытом на чердаке, хотя бы при ней не смей показывать, какой ты жалкий.
Ты бросаешь короткий взгляд в ее сторону — успела заметить или нет? — но ей уже не до тебя, она забыла уже и про скуку, и про голодное урчание в животе. Началось.
По мере того как среди колышущегося на сквозняке белья одна за другой растворялись в полумраке снующие силуэты прачек, по мере того как замирало всякое движение, постепенно привыкающие к темноте глаза начинали замечать среди обвисших полотнищ нечто иное. Спокойное, размеренное, степенное движение.
Будто это неверный свет газовых уличных фонарей принялся тонкими струйками просачиваться меж простыней, наполняя, насыщая объем между ними, делая само это бело-голубое полотняное пространство плотным, упругим, дышащим и будто бы текущим куда-то.
Завороженный этим зрелищем, ты выбрасываешь из головы даже забытую пачку, твои зрачки тонут в этом безмерном колыхании, видя перед собой уже не бытовой натюрморт, но завораживающую безбрежность космического океана, овеваемого светом далеких квазаров.
На его волнах некогда родились россыпи молодых звезд, что согрели своим долгоживущим ровным светом кристаллическую пыль погибших сверхновых, что жили и умерли лишь затем, чтобы дать жизнь новым поколениям наблюдателей. Химия кратковечных остатков древних термоядерных взрывов за миллиарды лет собралась воедино, сорганизовавшись в комочки вечно страдающих борцов с вселенской энтропией.
И вот эти сгустки неизбывной боли буквально против собственной воли увидели в окружающей грязи, чаде, болезни и бессмыслице случайное отражение грандиозного, размером с целую вселенную, океана размеренного, холодного, идеально сбалансированного бытия, что отражалось сейчас своими волнами на дне их случайно прозревшей сетчатки, прокладывая бесконечную звездную дорожку от самого края вселенной до самого дна твоей тщедушной, никому не впершейся душонки.