У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошел в баню (не ехать же, думаю, в Америку) – дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с шапкой.
А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать – некуда. Карманов нету. Кругом – живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.
Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню.
Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один.
Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не сперли.
Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин не выпущает.
– Ты что ж это, – говорит, – чужие шайки воруешь? Как ляпну, – говорит, – тебе шайкой между глаз – не зарадуешься.
Я говорю:
– Не царский, – говорю, – режим шайками ляпать. Эгоизм, – говорю, – какой. Надо же, – говорю, – и другим помыться. Не в театре, – говорю.
А он задом повернулся и моется.
«Не стоять же, – думаю, – над его душой. Теперича, – думаю, – он нарочно три дня будет мыться».
Пошел дальше.
Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался – не знаю. А только тую шайку я взял себе.
Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться – какое же мытье? Грех один.
Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.
А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идет. Один штаны моет, другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся – опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки – мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один.
«Ну их, – думаю, – в болото. Дома домоюсь».
Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу – все мое, штаны не мои.
– Граждане, – говорю. – На моих тут дырка была. А на этих эвон где.
А банщик говорит:
– Мы, – говорит, – за дырками не приставлены. Не в театре, – говорит.
Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальтом. Пальто не выдают – номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок – нету номерка. Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.
Подаю банщику веревку – не хочет.
– По веревке, – говорит, – не выдаю. Это, – говорит, – каждый гражданин настрижет веревок – польт не напасешься. Обожди, – говорит, – когда публика разойдется – выдам, какое останется.
Я говорю:
– Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, – говорю. – Выдай, говорю, по приметам. Один, – говорю, – карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то, – говорю, – верхняя есть, нижних же не предвидится.
Все-таки выдал. И веревки не взял.
Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.
Вернулся снова. В пальто не впущают.
– Раздевайтесь, – говорят.
Я говорю:
– Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, – говорю. – Выдайте тогда хоть стоимость мыла.
Не дают.
Не дают – не надо. Пошел без мыла.
Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?
Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.
1924
Нервные люди
Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой.
Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали.
Главная причина – народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.
Оно, конечно, после Гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилова от этой идеологии башка поскорее не зарастет.
А приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.
Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается.
Она думает: «С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем!»
И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.
Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:
– Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.
Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:
– Пожалуйста, – отвечает, – подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, – говорит, – до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.
Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.
Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.
Так является этот Иван Степаныч и говорит:
– Я, – говорит, – ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, – говорит, – покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, – говорит, – на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.
Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.
– Что это, – говорит, – за шум, а драки нету?
Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.
А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать – троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду – с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности.
А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:
– Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.
Гаврилыч говорит:
– Пущай, – говорит, – нога пропадает! А только, – говорит, – не могу я теперича уйти. Мне, – говорит, – сейчас всю амбицию в кровь разбили.
А ему действительно в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу.
Инвалид – брык на пол и лежит. Скучает.
Тут какой-то паразит за милицией кинулся.
Является мильтон. Кричит:
– Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду!
Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам.
«Вот те, – думают, – клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?»
Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет.
Через две недели после этого факта суд состоялся.
А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался – прописал ижицу.
1924
Хозрасчет
На праздниках бухгалтер Горюшкин устроил у себя званый обед. Приглашенных было немного.
Хозяин с каким-то радостным воплем встречал гостей в прихожей, помогал снимать шубы и волочил приглашенных в гостиную.
– Вот, – говорил он, представляя гостя своей жене, – вот мой лучший друг и сослуживец.
Потом, показывая на своего сына, говорил:
– А это, обратите внимание, балбес мой… Лешка. Развитая бестия, я вам доложу.
Лешка высовывал свой язык, и гость, слегка сконфуженный, присаживался к столу.
Когда собрались все, хозяин, с несколько торжественным видом, пригласил к столу.
– Присаживайтесь, – говорил он радушно. – Присаживайтесь. Кушайте на здоровье… Очень рад… Угощайтесь.
Гости дружно застучали ложками.
– Да-с, – после некоторого молчания сказал хозяин, – все, знаете ли, дорогонько стало. За что ни возьмись – кусается. Червонец скачет, цены скачут.