Поезд остановился. Снаружи потянуло морозным воздухом и дымом – эти запахи были почти неотличимы друг от друга и совсем привычны. С улицы донеслись звуки обычной жизни: лай собак и отголоски будничной перебранки. На маленьких станциях люди говорили очень громко – по деревенской привычке докрикиваться до соседей. И даже здесь, на севере, не изменяли себе, разбивая возгласами размеренное и монотонное существование, состоящее из соседских и семейных ссор, неизмеримой тоски, редкой радости, ничего не значащих и очень значимых фраз, мыслей, чаяний…
Дверь теплушки кто-то резко распахнул снаружи, и вот, вместе с клубами морозного пара, в вагон затёк политрук невысокого роста, с гордо выпяченной грудью, в ушанке, надвинутой на глаза.
– Так, – он быстро пробежал острым взглядом по углам, по нарам, задержался на чадящей печке-буржуйке, вокруг которой согревались студенты в широченных, не по размеру шинелях, и зычно произнёс:
– Бойцы! Помните: мы идём в Финляндию не как завоеватели, а как друзья и освободители финского народа от гнёта помещиков и капиталистов! – и, покашляв в кулак, ещё добавил: – Это товарищ Жданов сказал, к вашему сведению!
– Да мы знаем, товарищ политрук, политически подкованы, – срезал его Коля Турочкин, который не любил, когда ему в сотый раз объясняют давно понятные вещи. – Красная армия борется за освобождение трудящихся Финляндии из-под гнёта кровавых банд Маннергейма.
– И где это тебя подковали? – удивился политрук.
– Известно где: ещё в институте.
– Литературном?
– Точно. Литературном.
– Стишки, значит, писал, пока советский народ социализм строил?
– Как на буржуазию на меня смотрите, да? – не унимался Коля, нервно дыша. – Я, между прочим, публиковался в заводской малотиражке «Даёшь трактор».
– Ладно, не ерепенься. А какого ж лешего тебя на фронт понесло? Публиковался бы дальше. Давал своего трактора! – майор чуть было не выругался, но сдержался.
– Советский народ воюет – значит, и моё место – в строю! – твёрдо ответил Коля. – А в перспективе Финляндия станет демократической республикой.
– Ишь ты, серьёзно тебя подковали, – отметил политрук. – Но я вам больше скажу: будущую республику возглавит верный сталинец Отто Куусинен, и её проглотит Карело-Финская ССР.
– Ничего не понимаю. Кто кого проглотит? – подначил Борис.
– Финляндию проглотит Карело-Финская ССР, – уточнил политрук.
– А-а, тогда её не проглотит, а поглотит, товарищ политрук.
– Ну, ты тут давай-ка, поменьше умничай. Как твоя фамилия? Доложи по форме!
– Заходер, товарищ политрук, – отрапортовал Борис.
– Заходер. Тоже из Литературного?
– Так точно!
– Ну вот что, товарищи поэты, чтобы мне тут без лишних вопросов! Поняли? И если мне тут петь удумаете, так вот: до Петрозаводска громко петь можно, а потом уже нельзя.
Бойцы недоумённо уставились на политрука.
– Товарищ политрук, – наконец нашёлся Арон. – Мы поэты, а не хор Пятницкого.
– А Будко к вам зачем подсадили? Чтоб пел! А то мне жалуются, что студенты по дороге коченеют. С песней-то веселей! Мы с вами ещё фронтовую самодеятельность развернём! Она дух укрепляет, хотя дух у вас тут и без того ядрёный. Боец Будко! – зычно скомандовал политрук. – Песню запе-е-вай!
– Яку ж мені пісню заспівати? – спросил Будко. – «Катюшу»?
– Да ну, пой какую хочешь. Только хорошо пой, по совести. Как и подобает бойцу Красной армии!
Будко встрепенулся, повёл плечами, будто расправил крылья, и, набрав полную грудь воздуха, выступил вперёд, запрокинул голову и вдруг залился фальцетом:
Ридна мати моя, ти ночей не доспа-ала
I водила мене у поля край села…
А потом вдруг перелился голосом сверху вниз с залихватской удалью:
I в дорогу далеку ты мене на зорi проводжа-ала,
I рушник вишиваний на щастя дала-а…
Бойцов накрыла глубочайшая тишина. Они внимали пению, не смея пошевелиться и едва сдерживая внутренний трепет.
Огонь плясал в чугунной буржуйке, превращая дрова в дышащие угли. Так представлялось бойцам, что в чугунном чреве буржуйки бьётся горячее живое сердце. Такое же, как билось в груди каждого из них. И ничего иного уже не хотелось, кроме как вот так сидеть у этого огня, внимая глубокому, надрывному пению.
А Будко тем временем заходился раскатистыми трелями, голос его завихрялся, разгорячаясь, и сам он по мере пения будто вырастал, поднимался вверх, уже готовый пробить бритой макушкой хлипкий потолок теплушки. И от этих трепещущих и звенящих звуков всем вокруг становилось сладко и страшно одновременно, как если бы бойцам открылась какая-то потаённая горячая правда, та самая, которую тщетно пытался открыть им огонь буржуйки. Голос Будко крепчал, как степной ветер, от него веяло чем-то неизмеримо родным и знакомым, звуки отдавались в сердцах страстным ответом, и когда Тарас наконец замолчал, никто даже не посмел пошевелиться, ошарашенный открывшейся бездной. Это была бездонная пропасть будущего, в которую тянул их длиннющий состав, ускоряясь в направлении Петрозаводска. И каждый боец в отдельности, возможно, сумел разглядеть в этой бездне собственную судьбу.
Арон первый собрался с духом.
– Ну ты, Будка, даёшь! Молоток! А я уж грешным делом хотел тебе морду набить, – и Арон заливисто, радостно засмеялся.
И все засмеялись, как будто что-то очень страшное миновало вот только что, отпустило, истаяло. Раздались реплики: «Будка, тебе только в Большом театре петь!»; «В самом большом!»; «Ну, на худой конец в среднем!»; «В заглавной опере!»
– Отставить разговорчики! – наконец скомандовал политрук. – И вот ещё что: в Петрозаводске уже никаких песен. А потом – и тем более.
– Почему? – спросил Борис.
– На фронте громко петь воспрещено!
– На фронте громко петь воспрещено, – подхватил Арон. – Это вы замечательно сказали: на фронте громко петь воспрещено…
И тут же без запинки выдал:
Теперь мы перемалываем душу,
Мечтаем о театре, о кино,
Поём в строю вполголоса «Катюшу» —
На фронте громко петь воспрещено…
Поезд катился в ночь.
Глава 2
– Особое внимание уделяйте ориентирам на местности! – так наставлял политрук добровольцев ещё в Петрозаводске, в учебке. – Пошёл в разведку – посмотри на ветку!
Политрук Мазоха оказался вовсе не таким уж упёртым солдафоном, каковым представлялся бойцам поначалу. Был он простой хороший дядька, с крепкими крестьянскими ручищами, рассказывал, что лошади его любили и здорово слушались. Но лошадей на этой войне не было – они бы увязли в снегах; снаряды доставляли собачьи упряжки, собаки же и вывозили раненых с поля боя. А раненых бывало очень много. Мазоха успел повоевать с финнами. Приёмы ведения войны познал в жестоких боях с умелыми финскими егерями, далеко не зелёными юнцами-добровольцами, а опытными вояками, которых Маннергейм накачал ненавистью к рюсся по самую глотку. Поэтому только горестно вздохнул, изучив экипировку добровольцев.
На студентах было бязевое бельё, шерстяные кальсоны, хлопчатобумажные брюки и гимнастёрки. Поверх надевалась шинель (чаще огромного размера, будто на вырост), будёновка со складов времён Гражданской, подшлемник, каска, а на ногах – валенки. Хорошо хоть не кирзачи. Из снаряжения каждому выдавались лыжи с мягкими креплениями, вещмешок, а в нём яловые сапоги, лыжные ботинки, плащ-палатка, ещё какие-то противоипритные сапоги – каждый весом в полпуда – и противоипритная накидка. На поясной ремень крепились котелок, фляга, две гранаты, два капсюля-взрывателя, сапёрная лопатка, два патронташа, сумка с патронами. И ещё противогаз через плечо. Тащить всё это на себе было под силу разве что Арону Копштейну да Тарасу Будко. Арон ещё хорохорился, а Будко ворчал, что такую экипировку сочинили тыловые спецы: «Ми ж не верблюди, щоб на горбу три пуди тягнути».