— Строго как у вас... — сказала Тами то ли насмешливо, то ли уважительно, Тарик так и не понял. — А из-за меня однажды на ярмарочных плясках в прошлом году подрались два молодых Егеря. Оба подошли приглашать на «кадичеллу» ухо в ухо, и ни один не хотел уступать. Ушли в лес, один так и не появился — побит был, стыдно стало... А второй пришел с огроменным синяком под глазом, но я все равно с ним плясать не стала, пошла с третьим. Я ж не обязывалась непременно плясать с победителем, да и зачем он мне такой с синячищем...
В ее голосе, на ее личике появилась явная мечтательность, с какой люди вспоминают особенно приятные события. Тарик с превеликой охотой задал бы ей парочку вопросов о ее былом, но это было бы ужасно неполитесно. И все же ощутил не такую уж слабенькую ревность к кому-то неведомому, но безусловно бывшему в ее жизни — нет сомнений, у него были предшественники
и в поцелуях, и в ласках, и в том, что произошло на мосту Птицы Инотали... очень возможно, даже и в том, что ему еще только предстояло. Студиозусы и Фишта не раз говорили, что смешно и глупо ревновать женщину к ее былому, в особенности если и сам не венец непорочности. Тарик признавал за ними правоту, но ничего не мог с собой поделать...
— Значит, я за тобой приду перед плясками, — сказал Тарик. — Ты, конечно, принарядишься, как всякая девчонка...
— Уж это непременно, — заверила Тами. — А как я узнаю, что уже пора наряжаться? Чтобы не носиться по дому в последний миг...
— Ну, это просто, — сказал Тарик. — Ты ведь уже знаешь, как на нашей улице звонят колокола, и церковный, и обиходный?
— Ага, успела свыкнуться.
— А тут зазвонит особый колокол, — пояснил Тарик. — Звон совсем не похожий на те два, вот так: дилинь-бом-бом-бом, дилинь-бом-бом-бом — гораздо дольше, чем обиходный. И прозвонит он за час до начала плясок, чтобы женщины успели собраться, красоту навести — им же на это гораздо больше времени требуется, чем мужчинам. А за четверть часа зазвонит еще раз. Вот тогда-то я и приду. Твой дом совсем близко, меньше чем за минутку дойдем. И мы будем плясать с тобой чуть ли не до самого утра...
— Вот уж нет, — решительно сказала Тами.
— Почему? — Тарик даже удивился чуточку.
Тами вкрадчиво протянула:
— А потому, глупый сударь Тарикер Сир, что мы уйдем гораздо раньше. У меня на эту ночь совершенно другие планы, ничуточки не похожие на пляски до утра... Или ты против этих планов?
Она смотрела на Тарика широко распахнутыми сиреневыми глазищами так невинно, словно речь шла о походе в кондитерскую лавку или о чем-то другом столь же житейском, но в уголках губ таилась загадочная и лукавая улыбка.
У Тарика дыхание перехватило, хотя он слышал уже на мосту «нынче же ночью» и понял, что не осталось ни малейших недомолвок и неясностей. Он не сразу смог произнести нормальным голосом:
— Как же я могу быть против...
— Вот и молодец, — сказала Тами и смеясь потянула его за руку: — Стой-стой-стой, вот моя калитка! Или ты собрался меня по всей улице до речки вести?
Тарик смущенно остановился — в самом деле, они были напротив калитки Тами, и к ней из глубины двора размашистым бегом несся Лютый. Он остановился ровно за миг до того, как должен был впечататься угловатой мордой в забор, покосился на Тарика подозрительно, как хваткий портовый Стражник, но тут же повернулся к хозяйке и бешено замахал хвостищем, радостно повизгивая, шумно хакая.
— Я выйду, когда колокол объявит, что пляски начнутся через четверть часа, — сказала Тами. — Я бы тебя поцеловала, но на улице столько людей, начнут громко порицать нынешнюю молодежь, сплетничать обо мне всякое... До колокола!
Ушбнувшись Тарику так, что он перестал ощущать биение своего сердца, Тами откинула массивный кованый крючок, вошла, закрыла за собой скрипнувшую калитку и летящей походкой направилась к крыльцу в сопровождении прыгавшего вокруг и весело бухавшего лаем Лютого. У самой двери остановилась, обернулась и помахала ладошкой Тарику. И дверь захлопнулась за ней. Оставшись в одиночестве, Лютый потоптался с грустным видом и лег у крыльца, уставившись на Тарика так, что на людском языке это, несомненно, означало: «Ну и какого рожна ты тут торчишь?» Иноземная псина была права: смешно и нелепо торчать тут далее, когда все обговорено и решено. И Тарик зашагал прочь. Не был так уж заморочен сладкими фантазиями, но они теснились в голове, и он шел рассеянно, почти не здороваясь с жителями. Попался навстречу Хорек, как всегда, уставился столь подозрительно, словно Тарик нес в сумке потаенку, — но, слава Создателю, не прицепился.
— Таричек!
Он с маху остановился, рассеянность отлетела вмиг.
На лавочке у своей калитки сидела клятая старуха Тамаж, которую теперь никак не следовало называть что в глаза, что за глаза ласковым словом «бабушка». Тарик уставился на нее пытливо, словно изуча-тель — на редкостную зверюшку или цветок. Чепец по-прежнему топорщился над бывшим ухом — рано снимать повязку, далеко не все ведьмы умеют быстро заживлять раны, — но она никак не выглядела пышущей лютой злобой, как в то достопамятное утро. Правда, и добренькой уже никак не казалась, смотрела без улыбки.
— Таричек, ты ведь никуда не спешишь? Не присядешь на минутку поболтать с убогой старушкой? — И прищурилась насмешливо. — Или боишься, трусохвостик?
Тарик нисколечко не боялся — прекрасно помнил из «Трактата о нечистой силе», что ведьмы и черные колдуны не способны при дневном свете причинить вред человеку — только вещам и животине. В старые времена обитали владевшие этим поганым умением, но их давненько повывели, а если которые и затаились, то ничем себя не оказывают, ни слуху ни духу...
— Было б кого бояться... — проворчал он и присел на лавочку.
Однако держался настороженно, был начеку, как перед доброй
дракой: не такая уж она немощная и дряхлая, всяко посильнее его, и если решит — кто ведает ее дурость? — ухватить за глотку...
— Поговорим ладком?
— Все о том же, об одной вещи? — фыркнул он неприязненно.
— Ну конечно! — Она словно не заметила откровенной враждебности. — О чем нам еще говорить? Таричек, прошу по-доброму: отдай бляшку. Ни к чему тебе она, ты до старости не узнаешь, для чего она, и никто не узнает. Так и проваляется у тебя, пока стариком в землю не отойдешь. Продай по-хорошему, а? Нет у меня бочек со златом, но пара добрых пригоршней наберется. Ни один торговец старожитностями тебе больше дюжины серебрушек не даст, неужто не убедился? А злато у меня не обернется черепками или конскими катышами — человеческими руками добыто, выплавлено и отчеканено! Подумай хорошенько, сколько на это злато родитель твой сможет сделать всей семье полезного... Неужто ж
тебе не хочется, чтобы достаток в семью пришел, о каком прежде родитель и мечтать не мог? Ты ж сын почтительный, отца с матерью любишь и уважаешь. Отец тебе обязательно долю отделит, будешь девушкам покупать аксамиты и настоящие самоцветики, внесешь плату — и запишешься в какой хочешь цех, не придется всю жизнь в лавке торчать, как собака на цепи. Ты ж на другое метишь, не по нраву тебе до дряхлости мясом торговать... А если сомневаешься или не веришь, возьми в церкви скляницу святой воды и покропи деньги, когда будешь их брать, — убедишься, что настоящее злато, не морок. Ну на что тебе эта бесполезная для тебя бляшечка?
Он не чувствовал себя обмороченным, но ненадолго всерьез задумался над ее словами трезво и рассудительно. И в самом деле, мог до седых волос не узнать, что это за бляшечка и для чего служит, знал одно: святой воды она не боится. Две пригоршни золота — страшно заманчиво, что уж там. Отец еще одну лавку устроит, опять-таки с золотым трилистником, мать служанку наймет, а то и кухарку, одним махом свалив с плеч большинство домашних забот, и наряжаться сможет получше — она ведь еще не перестарок... А сам он легко заплатит за поступление в Юнгари без всяких хлопот с квартальными испытаниями, на которые то ли попадет, то ли нет, это еще корявым перышком на ветру писано. И Тами можно подарками засыпать...