Через переход он почти бежал.
«Чертовщина какая-то! То Марков, то Невский… Нет, это все глюки, коньяк в жару…»
Снова вспомнились случайно услышанные слова того лысого из «Канатника»:
– Ну-с, месье Сикорский, поскольку определенной цели я не имел, а зол на этого Маркова был чрезвычайно, то и дал ему самую идиотскую установку, какую смог придумать. Не пытайтесь угадывать, задача была проста: просить руки и сердца у Маргарет Тэтчер.
– Ого!
– То-то и ого, что этот гаденыш вдруг открывает глаза и на полном серьезе, будто «железная леди» принимает в соседней комнате, заявляет…
– Ну-ну?
– «Там есть более достойные претенденты».
Они заговорили дальше, но Акентьев уже расплатился с официантом, и задерживаться дольше было неудобно. Да и мало ли Марковых в России? То, что его разыскивает этот шлепогубый сокурсник, еще ничего не значит.
У библиотеки Маяковского он был вынужден сбросить темп, а потом и вовсе остановиться. Такое с ним случилось впервые – ноги не шли. Переплет прислонился к стене и инстинктивно согнулся от резкой боли в желудке.
Впервые в жизни ему было страшно. Действительно страшно и стыдно. Стыдно, что прохожие видят его, Александра Акентьева, жалким и беспомощным, загибающимся на улице. Он повернул голову к библиотечной стене, и глаза уткнулись в запыленное стекло цокольного окошка. В нем, как в зеркале, отражались растущие на набережной липы, проезжающие мимо машины… но вместо собственного отражения Акентьев вдруг увидел другое лицо: переливаясь мороком, на него смотрел Женька Невский. Ужас охватил Переплета, он истошно закричал и наконец-то обрел способность к передвижению.
* * *
Альбина скорее почувствовала, чем услышала, как открылась входная дверь. Она выглянула в коридор. Марлен Андреевич, вернувшись в неурочный час, неуклюже топтался у вешалки и все никак не мог сладить с непокорным зонтом. Всякий раз, когда Вихорев пытался закрепить сложенные спицы, самурайская поделка подло выстреливала вверх, раскидывая свой черный парашют.
– Папа, давай я попробую, – и только теперь, когда отец повернул к ней свое лицо, по его странному выражению Альбина поняла – случилось что-то страшное.
Из гостиной музыкальным дождем лился Дебюсси, а в коридоре отец и дочь молча смотрели друг на друга. Она – прикрыв рот обеими руками, он – с раскрытым зонтом в руке.
Наконец поток музыкальных звуков иссяк. Квартиру заполнил метрономный стук холостого хода проигрывателя, усиленный мощными колонками. Пауза была слишком долгой. Альбина опустила руки.
– Что, папочка? Что случилось?
– Мамы больше нет… – он отбросил зонт и, грузно опустившись на обувной ларь, закрыл лицо руками.
Дочь, неслышно подойдя к отцу, опустилась на колени.
– Что… Что произошло?!
– А? Это… Бред какой-то, – большая тяжелая ладонь легла на дочерний затылок. – Только не смотри на меня, дочь. В общем… Он из Харькова, совсем еще сопляк, мальчишка… Вообразил себе черт-те что, преследовал, надоедал. И ведь она ничего не говорила! А сегодня заявился к ней в ординаторскую – и ультиматум: либо я, либо он… «Он», как я понимаю, это обо мне… – Вихорев замолчал.
– Он ее убил?
– И ее, и себя… Из пистолета… Где он его достал? Черт-те что, кругом бардак, бардак, бардак! Прошу тебя, дочь, выключи эту тикалку…
Альбина сомнамбулой двинулась в гостиную. Обесточив проигрыватель, подошла к бабушкиному креслу. Седая голова упала на грудь, никаких признаков тяжелого старческого дыхания, только узловатые, побелевшие в суставах пальцы цепко сжимали плед.
– Папа, бабушка умерла…
* * *
Санкт-Петербург – Петроград – Ленинград, как и положено стремительно развивающемуся мегаполису с недолгой историей, живет, совмещая несовместимое – несовместимое, например, в Нюрнберге или Пекине, только не здесь, не на берегах Невы. Имперское и мещанское, восточное и западное, фарсы гвардейских переворотов и трагедии письмоводителей, мраморные дворцы и панельные пятиэтажки.
И, конечно же, людские судьбы. Судьбы великих и малых мира сего, мужчин и женщин, родителей и детей.
Трагедия в семье Вихоревых, в семье, по ленинградским меркам, светской, вызвала широкий общественный резонанс в «своем кругу». Соболезнования исчислялись десятками, а беспринципные светские и полусветские львицы объявили сезон охоты на вдовца, завидного жениха. Сколько совершенно посторонних женщин в тщательно продуманных туалетах – и не очень броско, но в то же время «доказательно» – проникало к нему в кабинет, клинику, а то и в дом в сопровождении людей, в него вхожих.
Вся эта суета сильно повлияла на медицинского генерала. Он перестал появляться на службе, целыми днями бродил по квартире, слушая любимую музыку покойной тещи. Небритый, с осунувшимся лицом, распространяющий стойкий коньячный дух, Марлен Андреевич избегал встреч с дочерью. Альбина, понимая состояние отца, старалась как можно реже бывать дома днем и, деланно бодро крикнув из коридора: «Папа, я в институт», исчезала до самого вечера.
Единственное, за что девушка была благодарна судьбе в данный момент, – это за неожиданную стойкость духа, за способность держаться, не впадая в отрешенную апатию и отчаяние. Занятия были заброшены, но больше по причине неадекватного поведения сокурсников. Стоило Альбине встретить кого-нибудь из знакомых, как притворно-скорбная энергетика досужего любопытства лишала ее готовности к разговорам. На любую тему.
«Ведь я живой человек! И несмотря ни на что, мне интересен окружающий мир, я хочу наблюдать его изменения, чувствовать малейшие колебания жизни!» – мысленно обращалась она к себе, целыми днями гуляя по Ленинграду.
Город будто чувствовал это состояние и убирал с дороги Альбины всех, кто не смог бы заинтересовать, отвлечь ее. Даже погода, капризная ленинградская погода, придерживала свои дожди до иных времен.
Однажды, случайно зайдя в Таврический сад, она очутилась на концерте мальчишеского хора, известного и любимого всеми ленинградцами. «Соловушки», выступавшие на летней эстраде, были вдохновенны и неподражаемы, а в условном садовом партере яблоку упасть было просто негде.
Альбина присела на скамейку неподалеку, в аллейке.
Синеглазая Нева, ту-ру-ру-ру-ту-ту-ту!
Обнимает острова, ту-ру-ру-ру-ту-ту-ту!
А на зорьке молодой, ту-ру-ру-ру-ту-ту-ту!
Шепчем мы с любимой: «Здравствуй, город мой!»
«Шепчем мы с любимой… С любимой…» Звонкое и бодрое мальчишечье пение словно записалось на магнитную пленку Альбининых мыслей. «А могу ли я сказать про кого-нибудь: да, этот человек меня любит? – Она сосредоточенно нахмурилась. – Акентьев? Ее первый и последний пока мужчина… Нет, определенно – нет! Где он? Исчез вскоре после того, как получил то, чего… добивался или хотел? Впрочем, неважно, ей был нужен опыт, и она его получила. Вяземский? Нерешительный зубрила, считающий высшей формой проявления чувств повторение изучаемого в институте? Наверняка, как только она исчезает из поля его зрения, он с головой погружается в медицину. Доцент Арьев? Но его намерения слишком очевидны… Нет, не знает Альбина Вихорева человека, который бы ее любил, кроме отца, но это не та любовь, которая ей нужна… Нужна или необходима?..»
– Извините, девушка, вы случайно не Альбина? Альбина Вихорева? – к ней обращалась невысокая женщина, стриженная под гавроша, тонкими аристократическими пальцами нервно теребившая ремешок лакированной сумки-сундучка.
– Да, я – Альбина Вихорева.
– Вы разрешите, я присяду?
– Пожалуйста…
– Вы, Альбина, вряд ли меня вспомните. Если вообще когда-нибудь видели. Ведь родительские собрания и время уроков – не совпадают. Я – мама Жени Невского, вашего одноклассника. Я узнала вас сразу, как только увидела… Вы сидели такая грустная… И этот чудный хор, – на глазах говорившей выступили слезы. – Меня зовут Флора Алексеевна, и я давно, очень давно хотела… – женщина открыла свой сундучок, достала платочек, как-то быстро, украдкой, промокнула слезинки, и вновь ее рука исчезла в сумочке.