Альшиц протянул руку к Малому заводу.
– Поймите, он уже работает! Он потребляет кокс, который выжигают в кучах, как тысячу лет назад. Страна ежедневно теряет в этих варварских кучах тысячи рублей, бесценный уголь, добываемый с таким трудом в здешней проклятой Арктике! А я, единственный, кто среди нас может положить этому конец, долблю землю ломом, который мне даже поднять трудно. Где логика, я вас спрашиваю? Неужели она такая богатая, моя страна, что может позволить себе безумную расточительность – послать Мирона Альшица в землекопы!
Он закашлялся и замолчал. В его глазах стояли слезы. Он отвернулся от меня, чтобы я их не видел. Я опустил голову, подавленный тяжестью его обвинений. Никто не смел потребовать с меня формальной ответственности за то, что с нами совершилось. Крыша упала на голову, внезапно попал под поезд, свалился в малярийном приступе – короче, несчастье, не зависящее от твоей воли, так я объяснял себе события этих лет. Меня не успокаивало подобное объяснение, оно было поверхностно и лживо, а я искал правду, лежащую где-то в недоступной мне глубине. Я нес свою особую, внутреннюю, мучительно чувствуемую мною ответственность за то, что проделали со мной и Альшицем и многими, многими тысячами таких, как я… Меня расплющивала безмерность этой непредъявленной, но неотвергаемой ответственности.
Альшиц заговорил снова:
– И вы хотите, чтоб я надрывался в котловане для удовлетворения служак, которым наплевать на все, кроме их карьеры? Этот Потапов… Что он пообещал нам вчера? И что он сделал сегодня? Нет, я буду сохранять силы Мирона Альшица, они нужны не мне, а тому заполярному коксохимическому заводу, который я вскоре, верю в это, буду проектировать и строить! Ах, эти лишние кубометры земли, какой пустяк, я за всю мою жизнь не сделаю того, что наворочает один экскаватор за сутки. Но это же будет несчастье, если Альшиц свалится от изнеможения и ввод нового коксового завода задержится хотя бы на месяц!
– Нарядчику и прорабу вы же не объясните. Они потребуют предписанных кубометров…
– Ну и что же? Когда нам объявят норму, не постесняюсь зарядить туфту. Ваш приятель Хандомиров только и твердит об этом. Он прав, он тысячекратно прав! Я заряжу туфту на пятьдесят, наконец – на сто процентов! Начальству нужна показуха, а не работа, – показуху они получат. И пусть мне не говорят, что это недостойно, – совесть моя будет чиста!
К нам подошел Прохоров и полюбопытствовал, о чем мы так горячо спорим.
– О норме, – сказал Альшиц. – И о туфте, разумеется.
– С нормой и здесь будет плохо, – подтвердил Прохоров. – На этом грунте и профессиональные землекопы не вытянут… Боюсь, нас и туфта не спасет. Самое главное – как ее зарядить?
Альшиц, волоча лом по земле, отправился к отвалу, а я спросил Прохорова, что это за таинственная штука – туфта, о которой так часто говорит Хандомиров, да и не он один.
– Тю! Да неужто и вправду не знаешь?
– Саша, откуда же мне знать? Я работал на заводе, а не на строительстве.
– На заводах тоже туфтят. В общем, если с научной точностью… Я пошел на свое место, туда идет Потапов! Потом потолкуем.
День этот был все же лучше предыдущих: поскольку норм пока не объявили – и невыполнения нам не записали. Ужин выдали нормальный. Но всех тревожило, что будет потом. Сколько продлится придуманное Потаповым облегчение? Только ошеломляющее известие о приезде Риббентропа в Москву, переданное по вечернему радио, оттеснило местные заботы. Взволнованные, молчаливые, мы сгрудились у репродуктора. В мире назревали грозные события, мы старались в них разобраться…
Утром Потапов принес из конторы две новости. Первая была хорошей: в УРО появилась комиссия по использованию заключенных на специальных работах. Комиссия затребовала все личные дела, будут прикидывать – кого куда? «На днях конец общим работам!» – твердили наши «старички», то есть те, кому подходило к сорока и кто уже откликался на фамильярно-почтительное обращение бытовиков: «Батя!» Уверенность в скором освобождении от физического труда была так глубока, что никто особенно не огорчился от второй новости – введения норм. Подумаешь, норма! Разика три-четыре схватим трехсотку на завтрак, ничего страшного! К концу недели все равно забросим кирку и лопату.
Потапов ходил темнее тучи. Меня удивил его вид, и я полез с расспросами.
– Боюсь, от радости люди одурели! – сказал он сердито. – А чему радоваться? Пока комиссия перелистает все дела, пройдет не один месяц. И куда устроить всю ораву специалистов? Строительство только развертывается, сейчас одно требуется – котлованы и еще раз котлованы.
– Значит, вы считаете…
– Да, я считаю. Врачей и музыкантов заберут: болезни надо лечить, а музыка поднимает дух, это только дуракам не известно. А какую работу здесь найти агроному? И где те заводы, которым понадобились инженеры? Большинству еще месяцы вкалывать на общих. И для многих это – катастрофа!..
– Вы тоже считаете, что мы не справимся с нормой?
Он посмотрел на меня с печалью.
– Даже от вас не ожидал таких наивных вопросов! В ближайшие дни мы будем снимать на площадке дерн. Общесоюзная норма на рабочего – семь кубометров дерна в смену. Вы представляете себе, что такое семь кубометров? Я строил железные дороги в средней России. Здоровые парни, профессионалы, в прекрасную погоду сгоняли с себя по три пота, пока добирались до семи кубометров. А здесь вечная мерзлота, здесь гнилая полярная осень, здесь пожилые люди, только вышедшие из тюрьмы, люди, никогда не бравшие в руки лопаты… Их от свежего воздуха шатает, а нужно выдать семь кубометров! А не выдашь – шестьсот граммов хлеба, пустая баланда, дистрофия… Вы человек молодой, вам что, но многих, которые сейчас ликуют, через месяц понесут ногами вперед – вот чего я боюсь!..
Он посмотрел на меня и понял, что переборщил. Он шутливо потряс меня за плечо и закончил:
– Однако не отчаивайтесь! Человек не свинья, он все вынесет. Схватка с нормами закончится нашей победой!
Он не ожидал, что я поверю в его бодрые заверения после горьких откровений. Он говорил о победе над нормами потому, что так надо было говорить. На воле давно позабыли, что значит высказывать собственное мнение, да, вероятно, его уже и не существовало у большинства – и люди мыслили всегда одними и теми же, раз и навсегда изреченными формулировками, даже страшно было представить, что можно подумать иначе! Я вспомнил, как философствовал пожилой сосед в камере Пугачевской башни в Бутырках: в самой материалистической стране мира победил отвратительный идеализм – нами командуют не дела, а слова, словечки, формулировочки, политические клейма… Лишь в заключении возможна своеобразная свобода мысли – но втихомолку, среди своих. Потапов знает меня недели три, он просто не доверяет мне – так я думал весь день. В конце его я понял, что ошибся.
Это был первый хороший день за две недели нашего пребывания в Норильске. Нежаркое солнце низвергалось на землю, тундра пылала, как подожженная. Она была кроваво-красная, просто удивительно, до чего этот неистовый цвет забивал все остальные: мы мяли ногами красную траву, вырывали с корнями карликовые красные березы, в стороне громоздились горы, устланные красными мхами, а в ледяной воде озер отражались красные облака, поднимавшиеся с востока. Я резал лопатой дерн и валил его на тачку и все посматривал на эти странные тучки. Меня охватывало смятение, почти восторг. Я раньше и вообразить не мог, что существуют такие края, где летом в солнечный полдень облака окрашены в закатные цвета. Воистину здесь открывалась страна чудес! Увлеченный этим праздничным миром, я как-то забыл о нависшей надо мной норме.
К реальности меня вернул Анучин.
– Сергей Александрович, – сказал он, – боюсь, мы и кубометра не наворочаем.
Он подошел ко мне измученный и присел на камешек. В двадцати метрах от нас осторожно, чтобы не запачкать дорогого пальто, трудился Альшиц. Наполнив тачку всего на треть, он покатил ее к отвалу. Там сидел учетчик с листком бумаги на фанерной дощечке. Он спрашивал подъезжающего, какая по счету у него тачка, и делал отметку против фамилии.