– Норильск – это новый мировой центр драгоценных металлов, – объявил он. – Жуткое Заполярье, вечные снега, морозы даже летом – в общем, и ворон туда не залетает, и раки там не зимуют, нежный рак предпочитает юг. И Макар телят туда не гонял, это точно известно. А золота и алмазов – навалом. Наклоняйся, бери и суй в карман. Всего же больше платины, ну, и меди, разумеется. Короче, будем нашими испытанными зековскими руками укреплять валютный фундамент страны.
– Вот же врет, бестия! – восхищенно высказался мой новый приятель Саша Прохоров, московский энергетик, года два назад вернувшийся из командировки в Америку и без промедления арестованный как шпион и враг народа. – И ведь сам знает, что врет! Конечно, половина вранья – правда. По статистике, у каждого выдумщика есть вероятность, что в любой его фантазии 50 процентов – истина. Математический факт, Хандомиров на этом играет.
Вскоре нам приказали готовиться на этап в Норильск. Нашлись люди, знавшие о нем больше, чем Хандомиров. Снега и холод они подтверждали, о платине и цветных металлах тоже слышали, но золото и алмазы, валяющиеся под ногами, высмеяли. Мы с нетерпением и надеждой ждали формирования этапа. Два месяца земляных работ у Белого моря вымотали самых стойких. Многие, добредя до площадки будущего аэродрома, валились на песок, и даже мат Владимирова и угрозы охраны не могли их поднять. Тюремные врачи, называвшие симулянтами и умиравших, стали массами оставлять заключенных внутри тюремной ограды. Соловецкое начальство поняло, что хозяйственной пользы из нас уже не выжать, и сотне особо истощенных – мне в том числе – дало двухнедельный отдых перед этапом.
5 августа – радостная отметка дня моего рождения – пароход «Семен Буденный» подошел к причалу, и к вечеру почти две тысячи соловецких заключенных влились в его грузовые трюмы. По случаю перевозки «живого товара» – видимо, новой специализации сухогруза – трюмы были заполнены в три этажа деревянными нарами. Мне достались нижние, комендант из уголовников решил, что я два раза подохну, прежде чем взберусь на третий этаж, о чем – для воодушевления – и поведал. Впрочем, к концу десятидневного перехода по Баренцеву и Карскому морям, а потом по Енисею я уже с натугой взбирался на вторые нары – поболтать то с одним, то с другим соседом «из наших». На нижних нарах гужевались преимущественно «свои в доску», я был среди нижненарных исключением.
В середине августа «Семен Буденный» прибыл в Дудинку – поселок и порт на Енисее. Ночь мы провели в трюме, а ранним утром зашагали колонной на вокзал – крохотное деревянное зданьице, от него шла узкоколейка на восток. У деревянного домика стоял поезд – паровозик «из прошлого столетия», окрестил его Хандомиров, и десятка полтора открытых платформ. Мы удивленно переглядывались и перешептывались – подошедшая к вокзалу колонна заключенных была вдесятеро длинней состава.
– Сегодня узнаем, как чувствуют себя сельди в бочке, – почти радостно объявил Хандомиров. – И в самом деле, чем мы хуже сельдей?
Я так и не понял, как чувствуют себя сельди в бочке, но что человек может сидеть на человеке – на коленях, на плечах, даже на голове – узнать пришлось. Конвоиры орали, толкали руками и прикладами в спины, для устрашения щелкали затворами винтовок, овчарки рычали и норовили схватить за ноги тех, кто вываливался из прущей толпы, а мы мощно втискивались в платформы: первые старались рассесться поудобней, а когда следующие валились на них, возникало нечто вроде живого бугра – с вершиной посередине и скосом по краям. Я часто встречал на товарных вагонах надписи «Восемь лошадей или сорок человек». Все в мое время совершенствовалось, устаревали и железнодорожные нормы. Но что на платформу, где и сорока человек не разместить, можно впихнуть почти двести, впервые узнал в Дудинке.
Конвой занял последнюю платформу – целый лес винтовок топорщился над головами. В середине ее разместили станковый пулемет, он покачивался, наставя на нас вороненое дуло.
Уже шло к полудню, когда состав тронулся на восток. Деревянный домик вокзала скрылся за холмом. Мимо нас проплывала унылая низина, заросшая багрово-синей травкой и белым мхом… По небу рваными перинами тащились тучи, иногда из них сеялся мелкий дождь. Платформы трясло, колеса визжали на поворотах и сужениях: я сидел с краю и видел непостижимую колею – рельсы не вытягивались ровной нитью, а то сморщивались, образуя что-то вроде стальной гармошки, то мелко петляли: один рельс вправо, другой влево. Я не понимал, как поезд вообще может двигаться по такой изломанной колее, и, толкнул Хандомирова, привалившегося – вернее, навалившегося на меня всем телом, обратил его внимание на техническое чудо. Он зевнул.
– Нормальная зековская работа. Зарядили могучую туфту. Запомните, дорогой мой, вся лагерная империя НКВД держится на трех китах: мате, блате и туфте. В Заполярье, я вижу, туфту заряжают мастерски. Понятно?
Мне, однако, понятно было не все. Мат окружал меня с детства. Блат только начинал свое победное шествие по стране, хоть о нем уже и тогда говорили: «Маршалы носят по четыре ромба, а блат удостоен пяти». Но что такое туфта и как ее нужно заряжать – а ее почему-то всегда заряжали, я слышал это не только от Хандомирова, – точного понятия не имел.
Поезд вдруг остановился, потом дернулся – колеса зло завизжали, – и снова остановился. И мы увидели забавную картину: полтора десятка платформ стояли, а паровоз с оторвавшимися двумя бодро уходил вперед. «Стой! Стой!» – заорали них. Охрана соскочила наземь и с винтовками наперевес окружила покинутый паровозом состав – похоже, страшилась, что заключенные бросятся наутек по дикой тундре. Яростно рычали псы. Ни один из нас даже не попытался спустить ноги на траву. Паровоз медленно пятился обратно, но не дошел, а замер метрах в двадцати от состава. Раздалась команда: «Все слезай!» – и мы попрыгали вниз.
Ноги по щиколотку увязали в топкой земле. Колеса платформ ушли в грязь и воду – это и было причиной остановки. Я поворачивался то вперед, то назад – на добрые сотню-две метров железная дорога вся провалилась в топкую трясину. Начальник конвоя заорал:
– Есть кто железнодорожники? Выходи, кто кумекает!
Из толпы выдвинулся один заключенный. Я стоял неподалеку и слышал его разговор с начальником конвоя.
– Я инженер-путеец. Фамилия Потапов. Занимался эксплуатацией железных дорог.
– Статья, срок?
– Пятьдесят восьмая, пункт седьмой – вредительство. Срок – десять лет.
– Подойдет, – радостно сказал начальник конвоя. – Что предлагаете, Потапов?
К ним подошел машинист паровоза. Потапов объяснил, что колея проложена по вечной мерзлоте неряшливо. Лето, по-видимому, было из теплых, мерзлота подтаяла и в этом месте превратилась в болото, рельсы ушли в жижу. Паровоз не сумел вытащить провалившийся выше осей состав, сильно дернул и разорвал сцепку между платформами. Поднимать шпалы и подбивать землю – дело не одного дня. Лучше вытащить колею и перенести ее в сторонку, на место посуше. Правда, путь удлинится, может не хватить рельсов.
– Рельсы есть, – сказал машинист. – Везу на ремонтные работы десятка два, еще несколько сотен шпал и всякий строительный инструмент.
Они разговаривал, а я рассматривал Потапова. Он был высок, строен, незаурядно красив сильной мужской красотой – четко очерченное лицо, чуть седеющие усики, проницательный взгляд. И говорил он ясно, кратко, точно. Приняв командование ремонтом, он распоряжался столь же ясно и деловито – «не агитационно, а профессионально», сказал о нем Хандомиров и добавил: «Мы с Потаповым сидели в одной камере. Сильный изобретатель, даже к ордену хотели представить за рационализации. Но одна не удалась. Естественно, пришили вредительство. Не орден вытянул, а ордер».
Мы тысячеголовой массой выстроились с обеих сторон состава и потащили его назад. Это оказалось совсем не тяжелым делом. Хандомиров не преминул подсчитать, что в целом мы составили механическую мощность в триста лошадиных сил – много больше того, что мог развить старенький паровоз. Зато вытягивать колею и передвигать ее на место посуше было гораздо трудней. Мешали и бугорки на новом месте, их кайлили и срезали лопатами – у машиниста нашелся и такой инструмент. Потапов ходил вдоль переносимой колеи и, проверяя укладку шпал, строго покрикивал: