Следователь встретил его как старого друга – улыбнулся, показал на стул.
– Надумали? – спросил он с надеждой. – Ладно, давно пора браться за ум! Кому-кому, а вам непростительно валяться на нарах.
Мартынов спокойно согласился:
– Непростительно, конечно. Товарищи по камере то же самое говорят. И вот я решил во всем признаться.
Следователь пододвинул бумагу и вопросительно посмотрел на Мартынова, ожидая показаний. Следователь был мужик рослый и неторопливый и, хоть имел специальное юридическое образование, в детали не вникал и в тонкостях не разбирался. Шутки он недолюбливал. Мартынов смотрел на его недоброе, темной кожи, широкоскулое, носатое и губастое лицо, и ему хотелось шутить, чтоб хоть этим – умной шуткой – отомстить за причиненное, теперь уже, видимо, навеки непоправимое зло.
– Чтоб честно во всем признаться, – учтиво сказал Мартынов, – мне необходимо знать, в чем я должен признаться. Не подскажете ли еще разок, чего от меня хотите?
Следователь бросил карандаш и побагровел. Он впился ненавидящими глазами в лицо Мартынова. Он колебался – рассвирепеть или сдержаться. Потом вспомнил, что выходил из себя не раз, но ничего этим от Мартынова не добился, и решил вести себя поспокойней.
– Чего вы юродствуете, Мартынов? – прорычал он. – Академику не к лицу разыгрывать из себя дурачка.
– В камере так душно, – кротко сказал Мартынов, – и я сижу так давно, что у меня все паморки отшибло.
Следователь переборол себя.
– Вас обвиняют в том, что передали за границу чертежи своей новой машины. Вот в этом вам и надо признаться.
Мартынов знал, что он именно это и именно такими словами скажет. Чудовищная формула обвинения была отработана до запятых, в ней уже нельзя ничего менять. И все же он поморщился от внутренней боли. Колготня шла вокруг чертежей машины, устаревшей еще до того, как ее закончили проектировать. Мартынов забросил работу над ней, потому что в голове его возникли идеи иных, несравненно более мощных и скоростных самолетов. Давно бы взмыли в воздух эти удивительные машины, не сиди он почти уже год на проклятых нарах! Прав Сахновский, нет, как он прав!
– Да, вспоминаю, все так, – сказал Мартынов. – Ну, что же, пишите: признаюсь, что переправил чертежи. Вот теперь надо подумать, зачем я это сделал.
– Как зачем? – Следователь на минуту оторвался от протокола. – Чтоб ослабить обороноспособность Родины, которая вас ценила и уважала и давала все условия для работы. А как же иначе?
– Правильно, – согласился Мартынов. – Чтобы навредить Родине, которая вывела меня в ученые, дала мне славу, осыпала наградами, гордилась мною как лучшим ее сыном, предоставила мне все, в чем я нуждался. Очень хорошая мотивировка, по-моему, естественная, логичная…
Следователь торопливо записывал признания Мартынова, лишь раз они заспорили, когда он потребовал, чтобы Мартынов назвал сообщников.
– Сообщников у меня не было, – твердо сказал Мартынов. – Преступления я совершал самолично. Так и пишите.
Следователь нахмурился.
– Покрываете дружков? Сами попались, организацию стараетесь сохранить? Не выйдет, Мартынов, не дадим! Давайте показания на этого… как его? Да, Ларионова! Он, что ли, был у вас связным?
– Что было, то было, в том и признался, – ответил Мартынов. – А Ларионова сюда примешивать нечего, он мне человек чужой. И к тому же я ему не доверял.
– Так ли уж чужой, Мартынов? У нас другие сведения: любимец, первый наперсник… Нет, давайте, признаваться – так до конца.
Мартынов со скукой пожал плечами.
– Удивляюсь, гражданин следователь: лепите ко мне Ларионова, как горбатого к стенке. Что он мог? Он ни на одном приеме не бывал, а я все время – то с дипломатами, то с учеными из-за границы, то сам за границу… Мне уж скорее быть у него связным, чем ему у меня. Нет, не будем выдумывать, пишите уж меня одного.
Следователь с сомнением посмотрел на протокол.
– Резон в ваших словах есть, – сказал он, – да ведь от меня потребуют организации… Ладно, подписывайте, попробуем так. Ну, что же, Мартынов, поздравляю вас с открытым признанием – разоружились, поняли, чем кончается всякая попытка навредить Родине. Теперь остается одно: честным трудом заслужить прощение.
Мартынов облизнул пересохшие губы.
– Да, больше ничего не остается… Осмелюсь спросить: а как скоро теперь?
Следователь нажал кнопку, вызывая охрану.
– Вы понимаете, конечно, что за вашим делом следят в правительстве. Сколько раз напоминали оттуда, чтоб мы добивались ясности. Да разве такого упрямца, как вы, переубедишь.
– Я не о том, гражданин следователь…
– Знаю, знаю, что вас занимает, Мартынов. Все мы заинтересованы, чтобы такой специалист быстрее приступил к работе, тем более сейчас вы будете самым честным образом… Ну, неделька-другая пройдет, наверное. Я вас вызову, если появится что новое.
В камере Мартынов прежде всего поискал глазами Сахновского. Его не было. К Мартынову подошел Тверсков-Камень. Поэт чувствовал себя старожилом в камере и держался свободно.
– Помощника-то вашего увели с вещами, – сказал Тверсков. – Он считает – определение по делу состоялось заочно и его берут на этап. Передавал приветы и еще сказал, что гордится вами. Так и просил передать – гордится. А можно мне на его место – рядом с вами?
– Можно, конечно, – сказал Мартынов. – Кто-нибудь должен лежать на его месте, почему же не вы?
Он задумался. Вот и еще один человек ушел из его жизни – Сахновский. Сколько таких людей пребывало в камере, сколько бесследно пропало – кто на волю, кто в лагерь, кто в изолятор, а кто и подальше – «налево», как это называется теперь… Нет, этот был страннее других. Так и просил передать – гордится!.. Чудак, чем гордиться? Бить по щекам, а не гордиться – вот правильная оценка. Мартынов вздохнул и мотнул головой, отбрасывая эти мысли. Ладно, со всем покончено, одно осталось – ждать. Теперь уже недолго.
Следователь вызвал Мартынова спустя неделю.
– Дело ваше докладывалось наверху, – сказал он. – Решение такое: скорее пускать в суд и оттуда в спецлагеря – возглавите осконбюро. Лет десять, очевидно, дадут.
– Спасибо, – сказал Мартынов. – А это осконбюро – по самолетам?
– По чему же еще? Ваш профиль учтен. Сотрудников вам подберем хороших – из заключенных, конечно. Да, между прочим, теперь уже неважно, но для порядку… Что же вы наврали о Ларионове – чужой, невиновный, не доверяю, горбатый у стенки!.. Сука он, ваш Ларионов, вот он кто!
– Не понимаю, – сказал Мартынов.
– Так и поверил: не понимаете! На другой день после вашего признания мы Ларионова забрали, и он на первом же допросе подписал, что изменял с вами вместе и был у вас связным при сношениях с заграницей. Можете почитать его показания.
Следователь достал из папки кипу листов и положил перед Мартыновым. Мартынов даже не посмотрел на них.
– Меня не интересует показания Ларионова, гражданин следователь. Каждый волен признаваться во всем, что ему заблагорассудится. Могу я узнать, что еще от меня требуется?
– Больше ничего. Дня через два вызовем в суд. Можете идти.
Мартынову, когда он возвращался под конвоем двух дюжих стрелков, казалось, что он не удержится на трясущихся ногах и упадет в коридоре. В камере он лег на нары и закрыл глаза. Его била нервная дрожь – дергались руки, стучали зубы, судорожно сводило лицо. Новый сосед, Тверсков-Камень, осторожно накрыл Мартынова своим пальто и отошел. После допросов у людей часто начиналась лихорадка, кое у кого доходило до сердечных приступов.
Больше всего теперь Мартынов боялся открыть глаза. Перед ним стоял Ларионов. Мартынов не хотел видеть этого лица на тюремной стене, так долго служившей экраном для его полубредовых мечтаний. Но, когда он наконец поднял веки, Ларионов не усилился, а пропал. По стене проносились неясные силуэты – оборванные линии, темные квадраты, что-то похожее на формулы и эскизы. Мартынов всматривался в стену, сердце его ошалело билось, хотя час великой ночной духоты еще не настал. На ржавой сырой штукатурке выступали контуры еще не созданных, воистину удивительных машин – удлиненные фюзеляжи, хвосты, задранные выше носа, крылья, откинутые назад как руки пловца, бросающего себя вперед.