2
В камере народ не залеживался. Конвейер массового производства «врагов народа» был запущен на максимальную мощность – шла весна тридцать восьмого года. Каждый день кого-то выводили на суд, забирали на этапы в лагеря или переводили в камеры смертников, перед тем как «пустить налево». Взамен убывших появлялись новенькие – трясущиеся, смертно подавленные, бледные, словно у них при аресте не только забирали документы, но и выпивали кровь. Новеньких укладывали на полу у параши (мест в тюрьмах давно не хватало) – они постепенно передвигались от параши к нарам, от двери к окну, на привилегированные места камерных старожилов. За очередью наблюдал староста – заключенный с большим тюремным стажем и личным авторитетом. Уже второй месяц этот пост занимал Мартынов. Тюремное начальство, узнав о его возвышении, поворчало, но выборы не отменило.
Помощником у Мартынова был Сахновский, высокий худющий старожил из военных. Он свалился на нары во Владивостоке, еще в тюремную эпидемию конца тридцать шестого, и с той поры не покидал следственных тюрем, лишь периодически меняя их: Владивосток на Хабаровск, Хабаровск на Иркутск, Иркутск на Новосибирск, Новосибирск на Москву. Вначале Сахновскому шили покушение на Блюхера, потом, когда самого Блюхера объявили врагом народа, пытались припаять вредительство в армии, а в январе тридцать восьмого, махнув рукой на тонкости юридической материи, произвели в японо-германские шпионы. Сахновский ни в чем не признался и ничего не подписал, на допросы его таскали редко, понимая, что от такого многого не добьешься.
– Оформят и без колготни, – говорил Сахновский в камере. – Дойдет очередь, пустят в особое совещание. «По подозрению в шпионаже» – есть такая формулировочка у Особки, четыре слова, а весят здорово, от пяти до пятнадцати лет лагеря…
С Мартыновым он дружил – не столько помогал, сколько опекал его. В обязанности помощника старосты входило распределение нар и обеспечение порядка при оправке и еде. Хлеб на камеру получал обычно сам Мартынов, миски с супом принимал в форточку Сахновский.
3
Однажды в камеру добавили двух новых заключенных. Первый из них появился утром, после подъема, – человек лет тридцати, небритый, немытый, в измятой одежде, рваной рубахе. Сахновский безошибочно установил, что новенький не с воли, а из другой тюрьмы и сидит не меньше полугода.
– Как на этапах? – поинтересовался он, показывая прибывшему место на полу у параши. – По-прежнему блатня командует?
– Блатных от пятьдесят восьмой отделяют, – ответил новый. – На срочных этапах, конечно, гужуются, а мы – подследственные…
– Издалека?
– Был в длительной командировке в Пензе, там и замели. Теперь обратно в Москву вытребовали.
– Роман уже писал?
– Я поэт, – солидно сказал новенький. – Я стихи печатаю.
Сахновский рассмеялся.
– Я не о работе, а о следствии. Показания давал? Допрашивали?
– А как же!
– С физиотерапией? «Взбалтывали» перед допросом?
– Разика два по морде съездили. А так чтоб – не очень…
– Ну, тут добавят, чего недодали. А что шьют?
Дело у поэта оказалось не совсем обычным. Вытянув на полу ноги и прислонившись спиной к параше, он поделился своей бедой. Камера смеялась, Мартынов тоже хохотал. Поэта – его звали Тверсков-Камень – не обидело всеобщее веселье, он сам, казалось, немного повеселел от сочувствия, звучавшего в смехе.
Все началось с несчастной командировки в южную республику от «Крестьянской газеты». Надо было писать о севе, а сев не шел – машин не хватало, кони подохли, горючего не завезли, семена никуда не годились… Тверсков-Камень сидел у секретаря райкома, раздумывая, как бы поблагородней соврать в корреспонденции, чтобы не обвинили в лакировке и не заподозрили в очернительстве. В приемную вошел местный старичок и чего-то попросил. Секретарь замахал на него руками.
– Вот еще напасть на мою голову, – сказал секретарь Тверскову. – Хлеба выпрашивает и лесу на новый дом, а где взять хлеба и лесу?
– Кто это? – спросил Тверсков.
– Известный наш акын. У баев на свадьбах пел, теперь в райком попер с песнями. Самое время песни слушать!
Тверсков вышел на улицу. Акын сидел на крылечке и тонким голосом, со слезой, что-то напевал. Его молча слушала, покачивая высокими шапками, кучка казахов. Тверсков попросил перевести песню. Акын вспоминал добрые старые времена и печалился, что нынешние начальники, секретари, скупы и сердиты, стыд таким жестокосердным начальникам! Тверсков объяснил ему что секретари – начальники небольшие, есть и повыше, а самый высокий сидит в Москве – вождь народов всего мира. Вот и обращаться надо туда, в Москву, там будут добрее к старому акыну. Старик тут же запел о московских начальниках, а Тверсков схватился за карандаш, в приступе вдохновения уже особенно не вслушиваясь, что ему переводят. К вечеру великолепная аккуратно законвертованная народная поэма о людях, командующих в Москве, была послана в «Крестьянскую газету».
Ответ пришел через неделю: перестаньте заниматься ерундой, как налаживается сев? Опечаленный Тверсков переконвертовал поэму на «Правду», и вскоре – бах! – аванс и благодарность по телефону: стихи понравились, давайте еще – и побольше. Отправляем в помощь поэта Переуральцева, вместе поработайте над акыном, надо извлечь из великого старика все, что хранит он в недрах своей древней души. Ну, а с Переуральцевым совместной работы не вышло, тот под акына накатал такую восторженную ораторию, что Тверсков ахнул и расскандалился: нельзя все же так, ври, да в меру! И, видимо, спор с Переуральцевым подслушало бдительное ухо: кто-то стукнул, что Тверсков, переводя, умаляет великий образ вождя. От обоих, вызвав их в хитрый дом, потребовали объяснений. Испуганный Переуральцев заверил, что со всей возвышенностью передает то, что поет старик. За одну командировку таких акынов Переуральцев открыл уже голов десять и еще – взял на себя обязательство, сука, – откроет с полсотни. Его, конечно, отпустили.
– А меня, – уныло закончил поэт, – допрашивают: с какой целью и по чьему заданию принижал образ великого вождя в народной поэзии? А что я тому акыну сам наговаривал – не заикнись, хуже будет. И как отбрехаться – ума не приложу.
Сахновский, отсмеявшись, сказал Мартынову:
– Черт знает что! С одной стороны – вы, с другой – поэт-фальсификатор. Трагедия народа и фарс надувательства – что общего?
– Не общее, а попросту одно и то же, – ответил Мартынов. – Разные формы проявления единой причины. Кому-кому, а вам бы надо это понимать, Иван Юрьевич.
Сахновский задумался. Он задумывался нечасто, но прочно – всем телом, не одним лицом. У него деревенели руки, гасли глаза. Он цепенел, стараясь попасть в недававшуюся мысль. Так, подавленный, и сидел до приказа об оправке. Тут он засуетился, показывая, кому нести в уборную наполненную до краев парашу, и весь день уже был обычным – живым, насмешливым, язвительным.
4
Вторым, уже под вечер, впихнули грузного человека в кожаном пальто, по всему видать – из начальства. Он был ошеломлен и растерян до того, что не мог ни шагнуть, ни сесть. У новенького посерело лицо и затряслись губы, когда с трех сторон в него впились диковато-любопытные глаза, сумрачно поблескивающие на заросших арестантских лицах. Он молча притулился к стене, чуть не вдавился в нее. От запаха параши и трех десятков немытых тел его стало тошнить. Многих, неожиданно брошенных с воли в переполненные камеры, рвало.
Сахновский, умело ступая между развалившимися на полу, подобрался к новому и разъяснил, что надо делать.
– Не волнуйтесь, здесь такие же люди, как вы. А что рожи страшные – тюрьма! И у вас через месяц-другой будет не лучше. Фамилия? Должность? Давно сграбастали?
– Петриков, – ответил грузный. – Директор машиностроительного завода. Взяли из кабинета. Сказали: выйдите на минуточку, и вот сюда.
– Минуточка, по-ихнему, лет десять, а то и пятнадцать. Допрос был?