Я зашел в помещение, отведенное для священника, – здесь он завтракает и переодевается (среди обитателей музея я не видел ни священника, ни пастора), – и вдруг передо мной оказались два человека, они словно не вошли, а возникли из ничего, порожденные игрой света или воображения… Нерешительно, неуклюже я спрятался внизу, у алтаря, среди ярких шелков и кружев. Они не заметили меня. До сих пор не понимаю почему.
Какое-то время я сидел, не шевелясь, съежившись в неудобной позе под главным алтарем и, чуть раздвинув шелковые занавеси, смотрел, что происходит в церкви, прислушивался к звукам, доносившимся сквозь бурю, глядел перед собой на темные горки муравейников, на суету муравьиных дорожек, на больших светлых муравьев, на сдвинутые с места плитки пола… Слушал, как скользят по стенам и падают с потолка частые капли, как бурлит вода в желобах, как дождь стучит по земле, как грохочет гром; я сосредоточился на этом слитном шуме бури, скрипах деревьев, реве моря, кряхтенье балок, чтобы выделить чьи-то приближающиеся шаги или голос, чтобы избежать еще одного неожиданного появления…
Сквозь дождь и ветер пробились обрывки мелодии, ясной, очень далекой… Потом музыка замолкла, и я подумал, что она – точно фигуры, которые, как подметил Леонардо, начинаешь видеть, глядя какое-то время на пятна сырости. Мелодия зазвучала снова, и глаза у меня затуманились, гармония разнежила меня, но за удовольствием таился страх.
Чуть погодя я подошел к окну. Вода – белая, матовая за стеклом и густо-темная вдали – висела почти непроницаемой пеленой… Я был настолько поражен, что, забыв про осторожность, выглянул в открытую дверь.
Здесь живут неслыханные снобы (или пациенты, сбежавшие из желтого дома). Отнюдь не из желания порисоваться – или они уже учли мое присутствие? – эти люди ради оригинальности преступают границы всех терпимых неудобств, рискуют собственной жизнью. Видит Бог, это правда, а не мои злые домыслы… Они вынесли патефон, стоявший в зеленой комнате, соседней с аквариумом, и теперь все, мужчины и женщины, рассевшись на скамьях или на траве, беседуют, слушают музыку, танцуют среди бешеного ливня и ветра, способного повалить деревья.
Женщина в цветном платке стала мне необходимой. Быть может, все эти гигиенические усилия – стараться ничего не ждать – немного смешны. Ничего не ждать от жизни, чтобы не разочаровываться, не рисковать; считать себя мертвым, чтобы не умереть. Мое существование показалось мне вдруг невыносимым летаргическим сном; надо проснуться. После бегства, после непрерывной борьбы с усталостью, разрушавшей мой организм, я достиг покоя; может статься, мои поступки вернут меня к прошлому, я снова предстану перед судом – но это лучше, чем нынешнее долгое чистилище.
Все началось восемь дней назад. Тогда впервые совершилось чудо: на острове появились люди! Вечером я дрожал у подножия южных скал. Я сказал себе, что все это вульгарно: цыганский облик женщины и моя влюбленность – следствие долгого одиночества. Я вернулся два вечера спустя: женщина сидела на скале, и постепенно я пришел к мысли, что единственное чудо – это она; потом настали горькие дни, когда я не видел ее: рыбаки, бородач, наводнение, ликвидация его последствий. Сегодня к вечеру…
* * *
Я напуган, но еще больше недоволен собой. Теперь надо ждать, что с минуты на минуту сюда явятся гости; если они задерживаются – malum signum [9], значит, они прикидывают, как меня поймать. Припрячу-ка свой дневник, подготовлю объяснение и буду ждать неподалеку от лодки – готовый сражаться, готовый убежать. И все же я не думаю об опасностях. Меня тревожит другое: я был слишком неосторожен и теперь могу потерять женщину, потерять навсегда.
Искупавшись, чистый и еще более взлохмаченный (после мытья борода и волосы встали у меня торчком), я отправился к ней на свидание. План у меня был такой: подождать ее на скалах; женщина, придя, увидит, как я увлеченно наблюдаю закат; времени хватит на то, чтобы удивление и возможное неудовольствие сменились любопытством; нас свяжет общая любовь к солнечным закатам; она спросит, кто я, и мы станем друзьями…
Я ужасно опоздал (меня приводит в отчаяние собственная непунктуальность; подумать только, что при дворе пороков, называемом цивилизованным миром, в Каракасе, она была моим особым отличием, одной из самых характерных привычек!).
И теперь я все испортил: женщина глядела на закат, а я внезапно возник из-за камней. Неожиданно появившийся, обросший, да еще при взгляде снизу, я должен был показаться страшилищем.
В любую минуту за мной придут. Объяснений я не приготовил. Я не боюсь.
Эта женщина не только играет под цыганку. Меня поражает ее отвага. Она ничем не дала понять, что видит меня. Ни малейшего невольного жеста, даже веки не дрогнули.
Солнце все еще стояло над горизонтом (то было не солнце, а лишь его видимость – я взошел на холм, когда оно уже село или вот-вот сядет, и мы видим солнце там, где его нет). Я торопливо вскарабкался по камням и увидел женщину: цветной платок, руки, обхватившие колено, устремленный вдаль взгляд – все то, что делало мир ярче. Я с трудом перевел дух. Скалы, море словно поплыли перед глазами.
Подумав о море, я услышал его шум, его движение, его усталый ропот – оно было рядом, оно точно было за меня. Я слегка успокоился. Вряд ли женщина могла слышать мое дыхание.
И тут, чтобы отсрочить миг, когда придется заговорить, я открыл старый закон психологии. Обратиться к женщине лучше с высокого места, глядя сверху вниз. Это физическое преимущество отчасти компенсирует мои недостатки.
Я поднялся повыше. Новые усилия еще больше удручили меня. Мне стало не по себе:
от поспешности: я просто вынужден был заговорить с ней сегодня же, если я не хотел ее напугать – в этом пустынном месте, в этот сумеречный час, – мне нельзя было медлить ни минуты;
от всего ее облика: словно позируя невидимому фотографу, она была спокойна, как вечер, только еще абсолютнее; и мне предстояло нарушить ее покой.
Начать разговор – рискованное предприятие. Есть ли у меня голос?
Долго смотрел я на нее из-за камней. Потом смутился: она еще подумает, будто я подглядываю. И вышел вперед, наверное, слишком внезапно, однако грудь ее вздымалась так же ровно, женщина так же задумчиво смотрела вдаль, точно я был невидим.
Это меня не остановило.
– Сеньорита, вы должны выслушать меня, – сказал я в надежде, что она не снизойдет к моей просьбе, от волнения я забыл приготовленные фразы. Мне подумалось, что обращение «сеньорита» здесь, на острове, звучит нелепо. К тому же фраза была слишком категорична (в сочетании с внезапным появлением, вечерним часом, безлюдьем).
– Понимаю, что вы не удостоите… – продолжил я.
Уж не помню всего, что я сказал. Я был почти невменяем. Говорил размеренно и негромко, с настойчивостью, придававшей словам некий неприличный смысл. Снова назвал женщину «сеньорита». Потом замолчал и стал смотреть на мирный закат, надеясь, что это общее занятие сблизит нас. Затем опять заговорил. Я так старался овладеть собой, что говорил все тише, оттого тон казался все неприличнее. Прошло несколько минут, мы оба молчали. Я принялся требовать, умолять, это было отвратительно. В конце я вел себя особенно смешно: почти крича, срывающимся голосом я просил, чтобы она оскорбила меня, чтобы отдала в руки полиции, но только не молчала.
Казалось, женщина не то что не видит и не слышит меня – ее уши словно не были предназначены для слуха, ее глаза словно не годились для того, чтобы видеть.
По-своему она все же оскорбила меня: показала, что совершенно не боится. Когда стемнело, женщина подхватила мешочек с шитьем и неторопливо направилась вверх по холму.
За мной еще никто не пришел. Может, этой ночью они сюда не явятся. Может, эта женщина настолько необыкновенна, что не упомянула о моем появлении. Ночь темна. Я хорошо знаю остров: ночью целая армия меня не отыщет.