С сыром не давали.
Сат.
Ну.
Тш-ш. Знаешь, где мы?
Где мы?
В смысле, в какой стороне городок?
Хэррогейт говорил громкими сиплыми шепотками, расплевывая хлебные крошки.
Саттри ткнул большим пальцем себе за плечи. Вон в той, сказал он.
Хэррогейт дернул большим пальцем вниз и огляделся. Я вот что прикидываю сделать, сказал он…
Джин.
Ага.
Если ты отсюда сбежишь, с тобой будет как со Слассером.
В смысле – с кайлом на ноге?
В смысле, из заведений всю жизнь вылазить не будешь.
Так, да не так.
Чего это.
Меня не поймают.
Куда пойдешь?
В Ноксвилл.
Ноксвилл.
Черт, да.
А с чего ты взял, что тебя не найдут в Ноксвилле?
Геенна клятая, Сат. В таком здоровенном месте, как Ноксвилл? Там нипочем не отыщут. Да чего уж, даже знать не будешь, с чего начинать за кем-то гоняться.
Саттри посмотрел на Хэррогейта и покачал головой.
Как прикидываешь, сколько до города? спросил Хэррогейт.
Миль шесть или восемь. Послушай. Если так уж надо сбежать, чего не подождешь и не выскользнешь как-нибудь вечером из окружного гаража?
Зачем?
Черт, да там ты практически в городе. Кроме того, будет темно или, к черту, почти темно.
Хэррогейт прекратил ненадолго жевать, взглядом вперился в башмак. Затем снова задвигал челюстями. Может, ты и прав, сказал он.
Саттри разворачивал другой сэндвич. Вообще-то слишком большой разницы нет, сказал он.
Это еще почему?
Потому что твою костлявую задницу все равно заметут.
Вот уж фига с два.
А что ты с одежкой метишь делать? Что, по-твоему, скажут люди, когда тебя увидят в эдаком наряде?
Я себе одежку первым делом достану.
Саттри покачал головой.
Черт, Сат. Я могу прошмыгивать.
Джин.
Ну.
Вид у тебя неладный. И всегда будет неладный.
Хэррогейт уставился в пол. Жевать он перестал. Нет, не будет, ответил он.
Похолодало, и наружу не выходили. Уилсон приставил Хэррогейта к работе – красить черные канты по низу стен в коридоре, служившие плинтусами. Весь работный дом пропах краской, а с ним заодно и сельский мыш, когда приходил по вечерам с мазками черной краски на лице, словно какой-то партизан в камуфляже.
Однажды вечером Саттри ему сказал: У тебя разве нет родни?
Свет погасили. В темноте пошевелилось несколько тел. А у тебя? произнес тихий голос сверху.
Настало Рождество, и некоторых женатых сидельцев отпустили на побывку отпраздновать с семьями. Нескольких выпустили совсем. Из одиночки вышел Слассер, кайло по-прежнему на ноге. Объявился со своим одеялом и проковылял по проходу, ни с кем не разговаривая.
В комнате отдыха стояла зажженная елка, в день Рождества все ели индейку со всеми прибамбасами. Кэллахэн в кухне пьяный мастерил тыквенные пироги из старой сладкой картошки и морковки. Ханыги, выпущенные из трезвяка, бродили везде, ополоумев от жажды. Ощущалась настороженная радость, словно Рождество на какой-то полярной станции.
Назавтра было воскресенье. Саттри играл в покер, и тут его вызвали. Он не оторвался от игры.
Тебя, Саттри.
Он сложил карты. Глянул на дверь и тяжко поднялся, а карты передал Хэррогейту. Не проиграй всех моих денег, сказал он.
Коридорный охранник открыл дверь, и он вышел и спустился по лестнице.
В столовке было полно семей. Громадные корзины фруктов. Селяне, кое-кто в обалдении, кое-кто в слезах. Старики, сами, возможно, здесь побывавшие.
Вон туда, показал Блэкбёрн.
Она сидела за столом в дальнем конце харчевни. Тихонько, в лучшем своем наряде. Он развернулся на выход, но Блэкбёрн схватил его за рукав и потянул за собой. Тащи свою жопу сюда, сказал он.
Он обогнул край стола. Сумочка лежала у нее на коленях, а сама она смотрела вниз. На ней по-прежнему была шляпка, в которой ходила в церковь. Он сел на лавку напротив, и она посмотрела на него. Выглядела старой, он и не помнил, чтоб она так смотрелась. Ее обвисшее горло в складку, мешки под челюстями. Глаза бледнее.
Здравствуй, мать, сказал он.
Подбородок у нее зарябил и задрожал снизу. Коря, проговорила она. Коря…
Но тот сын, к которому она взывала, едва ли вообще присутствовал. Онемело следил он, как складывает руки на столе. Слышал ее голос, далекий, брошенный. Не начинай, пожалуйста, плакать, сказал он.
Видишь руку, вскормившую змею. Тонкие скрепленные трубки костей у нее в пальцах. Кожу в жировиках и веснушках. Вены млечно-голубые и бугристые. Тонкое золотое кольцо со вправленными брильянтиками. Что возвышало некогда детское сердечко ее до мук страсти еще до меня. Вот страданья смертности. Надежды загублены, любовь разлучена. Смотри, мать горюет. Как все, о чем меня предупреждали, сбылось.
Саттри заплакал, но и остановиться не мог. На него смотрели. Он встал. Комната поплыла.
Коря, сказала она. Коря.
Не могу, ответил он. Жаркая соль его душила. Он покатился обратно. Блэкбёрн задержал бы его в дверях, но, увидев его лицо, пропустил. Саттри отдернул руку и прошел в калитку и вверх по лестнице.
Через несколько дней его по приказу судьи Келли выпустили. Сельский мыш сбежал с наряда на работу накануне утром, и, когда Саттри вышел из кладовой, одетый в то, что было на нем семью месяцами раньше на киче, ковыляющего Хэррогейта вели по коридору с кайлом на ноге. Они переглянулись, минуя друг друга, но словами такого не скажешь. Саттри отвезли обратно в городок на той же машине, что увезла оттуда Хэррогейта. Шел снег, но дороги были чисты.
* * *
Проснулся он в вялой жаре полного летнего полудня – солнце било в жестяную крышу над ним, и из старого дерева каюты подымался кислый дух. До него доносился вой пил с лесопилки за рекой, и он слышал прерывистый визг свиней, попадавших под руку живодеру на мясокомбинате. Он повернулся лицом к стене и открыл один глаз. Сквозь щель в расколотых солнцем досках понаблюдал за медленным бурым отливом протекавшей мимо реки. Немного погодя с трудом поднялся, моргая в пыльных рейках солнечного света, что кромсали жаркий сумрак. Шатко воздвигся на полу в штанах, в которых и спал, добрался до двери и ступил наружу, почесывая голый живот, присматриваясь к доскам, не завалялся ли где блудный рыболовный крючок, чтоб не наступить босой ногой, пока идет к леерам. Опершись на локти, подался вперед и оглядел реку. Ялик притонул по самый планширь и тихонько лежал, омываемый течением. Он упер одну ногу повыше и рассмотрел пальцы на ней. Повсюду в жарком летнем воздухе слышал он гул техники, одинокое усердие большого города. Он поморгал и потянулся. Вверх по реке шла гравийная драга, трубы и такелаж ее закинуты в грузовики. Он понаблюдал, как она проплывает. С мостика ему помахала фигурка, и он помахал в ответ.
Саттри отвязал конец от лееров и принялся подтаскивать ялик вдоль борта плавучего дома. Тот рыскал и бултыхался в реке. Он закинул конец на берег и спустился по сходням, вытащил ялик из грязи и топи, куда влез по самые лодыжки, и подтянул ближе. Ухватился за кольцо на носу, уперся покрепче и поднатужился. Между пальцев ног прыснула грязь. Он поднял нос ялика и посмотрел, как тяжко вода выливается через транец в реку. Дрыгнулись и замерли хвосты. Он вытянул ялик частично на берег и приподнял за один борт. Пойманная рыба барахталась и билась. Кренил ялик он осторожно, рыбьи силуэты всплывали к переливу, а потом плюхались обратно. Когда он опустил ялик, они остались лежать на пайолах, разевая рты, под солнцем, от которого зримо усыхали.
Саттри схватился за свои передние карманы, что-то ища. Поднялся и сходил в будку, вернулся с большим складным ножом. Сунул руку на дно ялика и подцепил за нижнюю челюсть сомика. Тот слегка подрагивал и сворачивал хвост. Саттри перевернул его и вонзил кончик ножа ему в горло, и вскрыл ему влажное и бледно-голубое брюшко уверенным взрезом, от которого живые внутренние органы вывалились на предплечье в сумбуре темной крови. Он схватился за кишки и вытащил их из рыбины, отшвырнул их, влажную кольчатую массу, ярко корчившуюся на солнце, и та плюхнулась на безмятежное лицо реки с легким всплеском, и ее чуть ли не сразу усосало прочь. Выпотрошенную рыбу он положил рядом и схватил следующую. Всего их было семь, и разделал он их за минуты, и выложил в тенек под банку ялика. Срезал поводки с крючков, которые вытащил, и сполоснул руки от крови и слизи, почистил нож и сложил лезвие, а потом вернулся в будку.