Совершенно очевидно, насколько меньше предъявляется требований к нашему доверию в последнем случае. Нам незачем больше предполагать, что родители совершали коитус в присутствии хотя и очень маленького ребенка, – представление, не очень-то для нас приятное. Значительно уменьшается момент запоздалости действия; он относится теперь только к нескольким месяцам четвертого года жизни ребенка и вовсе не доходит до темных первых лет детства. Ничего странного не остается в поведении ребенка, который переносит с собак на родителей и боится волка вместо отца. Ребенок находится в фазе развития своего миросозерцания, которое в «Тотем и табу» называется возвращением тотемизма. Учение, желающее объяснить «первичные сцены» неврозов обратным фантазированием переживаний более поздних лет, приобретает, по-видимому, в нашем наблюдении, несмотря на ранний четырехлетний возраст, в нашем невротике веское подтверждение. Как он ни молод, ему все же удалось заменить впечатление из четвертого года жизни вымышленной травмой в возрасте полутора лет; но регрессия не кажется ни загадочной, ни тенденциозной. Сцена, которую нужно было создать, должна была отвечать известным условиям, которые благодаря обстоятельствам жизни сновидца могли иметь место только в ранние годы, например то обстоятельство, что он находился в кровати в спальне родителей.
Но большинство читателей придаст прямо решающее значение тому, что я могу еще прибавить из аналитических результатов других случаев в пользу правильности предложенного последнего взгляда. Сцена наблюдения родительского коитуса в очень раннем детстве – будь то реальное воспоминание или фантазия – вовсе не составляет редкости в анализах невротических людей. Может быть, она так же часто встречается и у не ставших невротиками. Может быть, она составляет постоянную часть их – сознательного или бессознательного – сокровища воспоминаний. Но всякий раз, когда мне удавалось развить подобную сцену благодаря анализу, она имела те же особенности, которые приводят нас в смущение и в данном случае: она относилась к коитусу a tergo, который один только и дает возможность зрителю разглядеть гениталии. Тут уже не приходится более сомневаться, что дело идет только о фантазии, которая, может быть, всегда вызывается наблюдением над сексуальным общением животных. И еще больше, я уже заметил, что мое описание «первичной сцены» осталось несовершенным, так как я отложил до другого раза сообщение о том, каким образом ребенок мешает общению родителей. Должен прибавить, что и способ, каким он это делает, один и тот же во всех случаях.
Могу себе представить, что навлек на себя тяжелые подозрения со стороны читателя этой истории болезни. Если я располагал этими доказательствами в пользу такого понимания «первичной сцены», то как я мог взять на себя защиту другого понимания, кажущегося таким абсурдным? Или, может быть, в промежуток времени между написанием этой истории болезни и этого добавления я приобрел новый опыт, заставивший меня изменить мое первоначальное понимание, и по каким-либо мотивам я не хотел в этом сознаться? Зато я сознаюсь в чем-то другом: на этот раз я собираюсь закончить обсуждение вопроса о реальной ценности «первичной сцены» с non liquet. Эта история болезни еще не закончена; в дальнейшем ее течении всплывет момент, который нарушит уверенность нашу в настоящую минуту. Тогда уже ничего другого не останется, как сослаться на то место в моих «Лекциях», где я обсуждаю проблему первичных фантазий или «первичных сцен».
VI. Невроз навязчивости
В третий раз он подвергся влиянию, изменившему решительным образом его развитие. Когда ему было 4с1/2 года и его состояние раздраженности и боязливости все еще не улучшилось, мать решила познакомить его с Библией, в надежде отвлечь его и поднять его настроение. Это ей удалось: введение религии в систему воспитания положило конец предшествующей фазе, но повлекло за собой замену симптомов страха симптомами навязчивости. До того он с трудом засыпал, так как боялся, что увидит во сне такие же дурные вещи, как в ночь под рождество; теперь, прежде чем лечь в постель, он должен был целовать все иконы в комнате, читать молитвы и класть бесконечное количество раз крестное знамение на постель и на самого себя.
Его детство явно расчленилось для нас теперь на следующие эпохи: во-первых, время, предшествующее соблазну (31/4 года), когда имела место «первичная сцена», во-вторых, время изменения характера до страшного сновидения (4 года), в-третьих, фобия животного до знакомства с религией (41/2 года), а с этого момента – период невроза навязчивости до десятилетнего возраста включительно. Внезапной и гладкой замены одной фазы последующей не бывает в силу природы вещей и обстоятельств; не было и у нашего пациента, для которого, наоборот, характерны были сохранение в силе всего прошлого и одновременно существование самых различных течений. «Испорченность» не исчезла, когда наступил страх, и, постепенно уменьшаясь, продолжалась во время набожности. Но о фобии волков в этой последней фазе нет больше речи. Невроз навязчивости протекал с перерывами: первый припадок был самым длинным и интенсивным, следующие наступали в восемь и в десять лет, всякий раз по поводам, которые находились в явной связи с содержанием невроза. Мать сама рассказывала ему священную историю и, кроме того, велела няне читать ему о ней из книги, разукрашенной иллюстрациями. Главное значение при этом придавалось, разумеется, истории страстей господних. Няня, которая была очень набожна и суеверна, давала по этому поводу свои объяснения, но должна была также выслушивать все возражения и сомнения маленького критика. И если колебания и борьба, которые его теперь начали потрясать, в конце концов закончились победой веры, то это произошло не без влияния няни.
То, что он мне рассказал, как воспоминания о своих реакциях на знакомство с религией, встретило с моей стороны сначала решительное недоверие. Это, говорил я, не могло быть мыслями 41/2 – 5-летнего ребенка; вероятно, он перенес в это раннее прошлое то, что явилось плодом размышления 30-летнего взрослого человека.[24]
Но пациент ничего и знать не хотел о такой поправке; его не удалось убедить в этом, как и во многих других различиях во взглядах между нами; связь между припоминаемыми им мыслями и симптомами, о которых он сообщал, как и то, что они вполне подходили к его сексуальному развитию, заставили меня, в конце концов, поверить ему. Я сказал себе тогда также, что критика учений религии, которую я не хотел допустить у ребенка, выполняется только самым минимальным числом взрослых людей.
Я приведу теперь материал его воспоминаний и потом уже поищу путь, который ведет к его пониманию.
Впечатление, произведенное на него рассказами священной истории, было, по его словам, сначала неприятное. Сперва он возмущался страдальческим характером личности Христа, а потом всей совокупностью его истории. Он направил свою недовольную критику против бога-отца. Если он, мол, так всемогущ, то это его вина, что люди так дурны и мучают других, за что попадают потом в ад. Ему следовало бы сделать их хорошими; он сам ответствен за все зло и все мучения. Он возмутился заповедью, требующей подставить другую щеку, если получишь удар по одной, и тем, что Христос на кресте желал, чтобы его миновала сия чаша; но также и тем, что не совершилось чуда, которое доказало бы, что он сын божий. Его острый ум был уже, таким образом, пробужден и с неумолимой строгостью вскрывал все слабые стороны священной легенды.
Но скоро к этой рационалистической критике присоединились мудрствования и сомнения, которые могут обнаружить нам сотрудничество потаенных душевных движений. Один из первых вопросов, поставленных им няне, имел ли Христос заднюю часть. Няня ответила, что он был богом, но также и человеком. Как человек, он имел и делал все, как другие люди. Это его совершенно не удовлетворило, но он сумел сам себя успокоить, подумав, что задняя часть ведь составляет только продолжение ног. Едва успокоенный страх перед вынужденным унижением священной особы опять разгорелся, когда у него возник новый вопрос: испражнялся ли также Христос? Он не решался поставить этот вопрос благочестивой няне, но сам нашел выход, лучше которого она не могла бы ему указать. Так как Христос сделал из ничего вино, то он мог, вероятно, также превратить пищу в ничего и мог таким образом избавиться от необходимости дефекации.