– Я думал, что найду работу в доках, но там никого не берут. Пожалуй, я бы и матросом мог быть, да никто не хочет брать неопытного. Я не ел уже два дня.
– Ужасно! Ах вы несчастный… Почему же вы не пошли в какую-нибудь миссию или куда-нибудь в этом роде?
Когда Бэд принес последнюю корзину, он нашел на кухонном столе тарелку с холодным мясом, полкаравая черствого хлеба и стакан скисшего молока. Он ел быстро, едва прожевывая пищу, и остаток хлеба спрятал в карман.
– Как вам понравился завтрак?
– Благодарю вас, сударыня. – Он кивнул.
– Отлично, теперь вы можете идти. Благодарю вас.
Она сунула ему в руку четвертак. Бэд удивленно взглянул на монету, лежавшую на его ладони:
– Но, сударыня, вы сказали, что дадите мне доллар.
– Я никогда не говорила ничего подобного. Что за чушь! Если вы сейчас же не уйдете, то я позову моего мужа, а то еще обращусь в полицию.
Бэд молча положил монету в карман и вышел, едва волоча ноги.
– Какая неблагодарность! – брюзжала женщина, пока он закрывал за собой дверь.
Судорога сводила его желудок. Он снова повернул на восток и шел вдоль реки, крепко прижимая кулаки к ребрам. Ему все время казалось, что он упадет. Беда, если я потеряю сознание. Он дошел до конца улицы и лег на серый щебень около верфи. Из близлежащей пивоварни вязко и сладко тянуло хмелем. Заходящее солнце пылало в окнах фабрик Лонг-Айленда, вспыхивало в иллюминаторах буксиров, сверкало желтыми и оранжевыми курчавыми пятнами на коричнево-зеленой воде, горело на изогнутых парусах медленно плывущей вверх по течению шхуны. Боль внутри утихла. Что-то пламенное и знойное, как солнечный закат, просачивалось в его тело. Он сел. Слава богу, я не потерял сознания.
На рассвете на палубе сыро и холодно. Троньте рукой перила – на них влага. Коричневая вода гавани пахнет умывальником и мягко бьется в борта парохода. Матросы отдраивают люки. Грохот цепей, стук паровой лебедки. Высокий человек в синем халате стоит у рычага, среди облаков пара, который хлещет по его лицу, как мокрым полотенцем.
– Мамочка, сегодня в самом деле Четвертое июля?
Рука матери крепко сжимает его руку и ведет по трапу вниз, в салон-ресторан. Стюарды собирают багаж у лестницы.
– Мамочка, сегодня в самом деле Четвертое июля?
– Да, кажется, дорогой мой. Это ужасно – приезжать в праздник, но я думаю, что нас все-таки будут встречать.
На ней синее саржевое платье, длинная коричневая вуаль, и вокруг шеи – маленький темный зверек с красными глазами и настоящими зубами. От платья пахнет нафталином, распакованными чемоданами, шкафами, устланными папиросной бумагой. В салоне жарко. За перегородкой уютно сопят машины. Он клюет носом над горячим молоком, чуть подкрашенным кофе. Три звонка. Он вскидывает голову. Тарелки звенят, и кофе расплескивается от содроганий парохода. Потом толчок, лязг якорных цепей и постепенно тишина. Мать поднимается и выглядывает в иллюминатор:
– Будет прекрасный день, солнце прогонит туман. Подумай, дорогой, наконец-то мы дома! Здесь ты родился, мой мальчик.
– Сегодня Четвертое июля.
– Это как раз очень плохо… Джимми, посиди на палубе и будь умницей. Маме нужно укладываться. Обещай мне не шалить.
– Обещаю.
Он спотыкается о медную обшивку порога и выскакивает на палубу, потирая голые колени. Он успел увидеть, как солнце прорвалось сквозь шоколадные облака и пролило огненный поток в мутную воду. Билли, с веснушчатыми ушами (его родители сторонники Рузвельта, а не Паркера, как мамочка), машет желто-белому буксиру шелковым флагом величиной с носовой платок.
– Ты видел восход солнца? – спрашивает он таким тоном, словно солнце принадлежит ему.
– Я еще из иллюминатора видел, – говорит Джимми и отходит, задерживаясь взглядом на флаге.
С другого борта земля совсем близко; ближе всего зеленая скамейка с деревьями, а подальше – белые дома с серыми крышами.
– Ну-с, молодой человек, как вы чувствуете себя дома? – спрашивает господин с длинными усами.
– Там Нью-Йорк? – Джимми протягивает руку над спокойной, яркой водой.
– Да, мой мальчик, вон там, за туманом, Манхэттен.
– А это что такое, сэр?
– Это Нью-Йорк. Нью-Йорк расположен на острове Манхэттен.
– Неужели на острове?
– Вот так мальчик! Он не знает, что его родной город расположен на острове.
Золотые зубы длинноусого господина сверкают, когда он смеется, широко открывая рот. Джимми расхаживает по палубе, щелкая каблуками; внутри его все бурлит. Нью-Йорк расположен на острове.
– Вы, кажется, очень рады, что приехали домой, милый мальчик? – спрашивает дама.
– О да, мне хочется упасть и целовать землю.
– Какое прекрасное патриотическое чувство! Я так рада слышать это.
Джимми весь горит. Целовать землю, целовать землю, звенит у него в голове. Кругами по палубе…
– Вот то, с желтым флагом, – карантинное судно. – Толстый еврей с перстнями на пальцах разговаривает с длинноусым господином. – Мы опять двигаемся… Быстро, правда?
– Будем как раз к завтраку, к американскому завтраку, к славному домашнему завтраку.
Мама идет по палубе. Ее коричневая вуаль развевается.
– Вот твое пальто, Джимми, понеси его.
– Мамочка, можно мне взять флаг?
– Какой флаг?
– Шелковый американский флаг.
– Нет, дорогой. Все убрано.
– Ну пожалуйста, мне так хочется взять флат. Ведь сегодня Четвертое июля. И вообще, все…
– Не приставай, Джимми. Мама говорит: нет – значит, нет.
Колючие слезы. Он глотает их и смотрит матери прямо в глаза.
– Джимми, флаг запакован, и мама очень устала – она достаточно возилась с чемоданами.
– А у Билли Джонса есть флаг.
– Смотри, дорогой, ты все прозеваешь. Вот статуя Свободы.
Высокая зеленая женщина в длинной рубашке стоит на острове, подняв руку.
– Что у нее в руке?
– Факел, дорогой мой. Свобода светит миру… А с другой стороны – Говернор-Айленд, там, где деревья. А вон там – Бруклинский мост… Чудный вид! А это – доки. А это – Бэттери… И мачты кораблей, и шпиль Троицы, и Пулицер-билдинг…
Вопли пароходных гудков, свистки, красные пестрые паромы, ныряя, как утки, пенят воду. Буксир, содрогаясь, тащит баржу с целым составом вагонов и выпускает похожие на вату клубы дыма, все одинаковой величины. Руки у Джимми холодные, и он все время внутренне содрогается.
– Дорогой, не надо так волноваться. Сойдем вниз и посмотрим, не забыла ли мамочка чего-нибудь.
Вода усеяна щепками, ящиками, апельсинными корками, капустными листьями, все у́же и у́же полоса между пароходом и пристанью. Оркестр сверкает на солнце, белые шапки, потные красные лица, играют «Янки Дудль».
– Это встречают посла, знаешь – того высокого господина, который никогда не выходил из своей каюты.
Вниз по пологим сходням, стараясь не бежать. Yankee Doodle went to town…[19] Блестящие черные лица, белые эмалевые глаза, белые эмалевые зубы.
– Да, мадам, да, мадам…
– Stuck a feather in his hat, an called it macaroni…
– У нас есть пропуск.
Синий таможенный чиновник обнажает лысую голову, низко кланяясь… Трам-там, бум-бум, бум-бум-бум… cakes and sugar candy…
– А вот и тетя Эмили, и все… Дорогие, как хорошо, что вы пришли!
– Дорогая, я тут уже с шести часов!
– Боже мой, как он вырос!
Светлые платья, искрящиеся брошки, лица и поцелуи, запах роз и дядиной сигары.
– Он настоящий маленький мужчина! Подите-ка сюда, сэр. Дайте взглянуть на вас.
– Ну, прощайте, миссис Херф. Если вы когда-нибудь будете в наших краях… Джимми, я не вижу, чтоб вы целовали землю.
– Ах, он ужасен! Такой старомодный ребенок…
Кеб пахнет плесенью, он грохочет, трясется по широкой авеню, вздымая облака пыли, по улицам, мощенным кубиками, пропитанными кислым запахом, полным злых, гогочущих детей. А чемоданы все время скрипят и подпрыгивают на крыше кеба.