Вскоре после того морского приключения, вернувшись в Голливуд (опять же, который во Флориде, а не в Лос-Анджелесе), я здорово рассек голову, подпрыгивая под металлическим столом. Сам я этого не помню – остался лишь шрам на затылке. Но много раз мама, смакуя, напоминала мне о том случае, лишний раз убеждаясь, какой же ее сын неуклюжий. И она всегда считала, что виноват я сам. Конечно! Наверное, недоразвитому карапузу в памперсе, не способному оценить ситуацию, не говоря уже о том, чтобы отличить острое от неострого, стоило быть повнимательнее. Мама сказала, что я получил эту травму из-за отсутствия периферического зрения, – и я верил в эти байки, даже уже будучи взрослым мужиком. Однажды на приеме у офтальмолога я рассказал об этом «факте», и врач на меня так посмотрела, будто я только что с дерева спустился. Чтобы было понятно, я искренне верил, что у меня есть какое-то заболевание, из-за которого я не могу видеть боковым зрением. До меня все доходит как до жирафа, поэтому потребовалось немало времени, чтобы врубиться в то, что мама называет меня растяпой. Может быть, она права (я реально постоянно во что-то врезаюсь), но, поразмыслив над ее оскорблением, я решил, что мама таким образом не хотела признавать собственные недостатки – неспособность присматривать за своим ребенком и нежелание нести за него ответственность, предпочитая ни на что не обращать внимания.
На тот момент – когда моя голова наткнулась на острый угол стола – оставалось еще десять лет, прежде чем мама поставит крест на перспективной карьере в сфере медицины из-за собственного медицинского заболевания – огромной доброкачественной опухоли головного мозга, которую нужно удалить. К счастью, после операции мама выжила, но осталась навсегда недовольной тем, что «с ней натворили» (рецидивирующее поражение головного мозга от лучевой терапии). У мамы возникли проблемы. Могу лишь предполагать, каково было поставить крест на своей жизни, прожив всего лишь половину. Ведь если задуматься, сомневаюсь, что она когда-либо переставала оплакивать свою нелегкую судьбу. Не знаю, как бы я повел себя, если бы пришлось забыть о мечтах и желаниях из-за того, что тело решило расстроить мои планы. Не знаю, как бы я справился с неспособностью думать и использовать все многогранные когнитивные функции разума. Даже представить не могу, как можно смириться с поврежденным головным мозгом. Парадокс в том, что я пытаюсь въехать в то, во что мама уже въехать не сможет. А ведь, несмотря на состояние, ей приходилось заботиться о маленьком ребенке. И так изо дня в день. Все очень сложно.
Учитывая все это, я задаюсь вопросом: а было ли маме легче воспринимать меня в свете того, «что с ней натворили»? Мамину болезнь выдавала ее худоба, либо существовали какие-то абстрактные причины. Но я был настоящим, рассек себе башку и делал то, что делают все дети моего возраста, – ни секунды не сидел на месте, хотя, уверен, маме хотелось хоть на минуту выдохнуть.
Несмотря на то что все детство отец с успехом выполнял роль обоих родителей, став не только любящей заботливой матерью, но и защитой и опорой семьи, когда я родился, он присутствовал дома не так часто, как ему того хотелось. Папа все еще был розовощеким врачом, работал по пятнадцать часов в день в отделении неотложной помощи Мемориальной больницы, не теряя надежд стать хорошим кардиологом.
Поэтому у нас с мамой было полно времени, чтобы «подружиться». И как-то раз мы с ней отправились на вечернюю прогулку, выйдя из нашего нагретого на солнце многоквартирного дома, расположенного в зажиточном районе, и зашли в парк. В центре парка возвышалась колоссальных размеров светящаяся звезда Давида. Мама сравнила ее размер с колесом обозрения. И она, будучи падкой на все еврейское, тут же направилась к этому мерцающему маяку, как мотылек на огонек.
И, видя эту гигантскую звезду, напоминавшую огромный треугольник волос на лобке, мама потащила нас прямо в эту яркую иллюминацию. И мы увидели, как несколько сотен евреев танцуют хору[2] вокруг звезды, образовав огромных размеров круг празднующих людей, взявшихся за руки. Полагаю, со стороны выглядело круто, потому что мама отчаянно хотела, чтобы мы приняли в этом участие.
Если бы я гулял с детьми и наткнулся на группу из сотни людей, пляшущих в кругу, я бы подсознательно велел себе держаться подальше от этой сотни танцующих незнакомцев. Отчасти это связано с тем, что я терпеть не могу танцевать и не в восторге от чужаков. А вообще, не находишь, что как-то небезопасно тащить своих маленьких детей в армию кружащихся взрослых? Но у мамы была своеобразная интуиция; ни минуты не думая, она попыталась запихнуть нас в круг. Однако, как и в элитном клубе, впустили только одного из нас, а другого оттолкнули. И, таким образом, мощный поток тел, эта океанская хора, накрыл мое крошечное тельце человеческой волной, а мама осталась «на берегу». Видишь ли, она, к удивлению моему, и не заметила, что это были не обычные евреи, а хасиды[3] – в черных костюмах, огромных черных шляпах, с длинными бородами и пейсами и талитами[4] на плечах. Ах да, и все эти хасиды были мужчинами – женщины в праздничный круг не допускались.
Если ты не еврей и не знаком с культурой хасидов: хасиды принадлежат к чрезвычайно консервативной секте иудаизма, где придерживаются строгих принципов смешения по половому признаку – женщинам и мужчинам не разрешается вступать в половую связь, по крайней мере, до брака. Но даже тогда мужчина не смотрит большинству женщин в глаза и не разговаривает с ними. Наглядный пример: однажды, году в 2010-м, я снимал апартаменты в Краун-Хайтс[5], Бруклин, у хасида по имени Моше. Расторгая договор аренды, Моше даже не смотрел в сторону моей жены-шиксы[6], и, что бы она его ни спросила, он отвечал только мне, будто ее вообще не существует. Безусловно, она чувствовала себя ничтожной и униженной. Но не знала, что у хасидов так принято, поэтому, в отличие от меня, совершенно не ожидала, что наша встреча выльется в ужасное унизительное общение.
Интересно, каково было маме, когда сотня хасидов, можно сказать, вырвала у нее сына из рук. Почувствовала ли она себя глупо? Потому что мы, евреи, с детства осведомлены о культурных особенностях, включая хасидов. Либо мама на время просто ослепла и оказалась не в состоянии увидеть, что прямо у нее перед носом происходил еврейский ритуал, либо, как обычно, у нее случилось помутнение рассудка.
Представь, что теряешь своего двухлетнего ребенка в море незнакомых мужчин. Ты бы небось уже устроил панику и позвонил в полицию. Но только не мама. Она ждала, что танец закончится и я ее найду. И где-то спустя час я доковылял до мамы, целый и невредимый, готовый к следующей беспечной авантюре.
Папа был молодым симпатичным кардиологом, и штанишки Мемориальной больницы постепенно начинали трещать на нем по швам – он был готов примерить новые широкие штаны врача (то есть попробовать себя в новой больнице, а не получить новый медицинский халат, если ты не понял). Кстати, о швах – мамины штаны также трещали по швам, поскольку рос живот: она была беременна моим будущим братом. Помимо всего прочего, наш двухкомнатный террариум для хамелеонов, он же многоквартирный дом, становился маловат для семьи из четырех человек, которую представлял себе мой отец. И, таким образом, оставив ужасы диснеевского мира и огромные этнорелигиозные символы в зеркале заднего вида, мы покинули Флориду, поселившись в другом «колеблющемся»[7] штате, Пенсильвании – переехали в шумную и суетливую Филадельфию, родину легендарного сливочного сыра.
В Филадельфии мы прожили всего около двух лет, с 1987-го по 1988-й. И время, которое мы провели в «Городе братской любви», нельзя назвать ни волшебным, ни ужасным – просто необходимый переходный момент, временная интрижка, пролетевшая как одно мгновение. Мы жили в доме рядом с бульваром. Места было гораздо больше, чем во Флориде, но дом мы снимали. Отец по-прежнему вкалывал на работе, даже близко не напоминавшей должность врача. Мама была беременна, и те девять месяцев казались вечностью, о чем она всегда любила язвить. А я целыми днями проводил на глинистом заднем дворе, слушая сверхзвуковой гудящий звук постоянно проносящихся мимо машин.