– Сначала надо было побороть самоё себя. Встаёшь – хочется есть… Надо умываться… нет воды… Холод… За дверью лёд… Надо что-нибудь выстирать… нет воды… Надо идти за километр, чтобы принести воду… В чайнике много не принесёшь… и хочется есть… Надо идти на пост… там ещё холоднее… Но надо, вы понимаете, надо побороть голод, надо умываться, обязательно умываться… надо стирать, всё надо, иначе плохо будет, иначе умрёшь… И на пост идти надо, обязательно надо… Мы следим друг за другом… Вы понимаете, что оттого, что ты следишь за собой, следишь поминутно, не распускаешься, – от этого зависит твоя жизнь…
– Да… – задумчиво произнёс я, – это, наверно, очень трудно, жить вот так на ледяном острове… А вокруг снег, тьма, враги…
– Кругом друзья, – резко оборвала меня Ксения.
Она не поняла меня. Я сказал:
– Конечно, вы правы. Но я имел в виду блокаду, немцев…
– А я имела в виду Ленинград, нет, больше, – страну, всю страну, – строго сказала Ксения. – Жить на таком острове, как вы говорите, было бы совсем трудно, невозможно, наверно… Силы черпать неоткуда. А сейчас…
Она умолкла и смотрела куда-то вдаль, поверх меня, точно видела сейчас то, о чём говорила: людей, страну нашу…
А я вспомнил Смольный и то чувство близости Москвы, которое охватило меня тогда, когда я стоял в полутёмном смольнинском коридоре.
Я подумал о том, что вижу уже второй дом, превращённый в крепость. Правда, этот дом был почти пуст, в нём не стояли пулемёты и не было амбразур, и он был весь опечатан, кроме этой комнаты, в которой бились недоступные холоду сердца. Но всё же и этот дом был крепостью, охраняющей Ленинград.
Ксения стояла у окна, спиной ко мне. Я взглянул на неё, мне вдруг почудилось, что это Лида моя стоит у окна. И невольно, не отдавая себе отчёта, я сделал шаг по направлению к ней.
Ксения обернулась, я увидел её лицо, сосредоточенное и суровое. И подумал, что нет, у моей Лиды лицо более мягкое и доброе.
Но тут же мне пришла в голову мысль, что ведь я помнил её лицо тогда, в далёкие счастливые дни. Кто знает, как выглядит оно теперь?
Зенитки замолкли, и снова стало слышно радио оттуда, сверху, из пустой запечатанной комнаты.
Потом послышались шаги за дверью, и вошла та самая девушка, что проверяла у меня документы.
Ксении надо было идти на пост. Мы вышли вместе. Я попрощался с ней, и она встала, прислонясь к стене большого гранитного дома, и стала незаметной, точно слилась со стеной.
…Было совсем поздно, когда я добрался до «Астории». Я ничего не чувствовал, кроме тупой боли во всём теле и усталости. Я не мог ни о чём думать. Я шёл, тяжело облокачиваясь на лестничные перила. Потом свернул в тёмный коридор и стал ощупью отыскивать свой номер. Нащупав дверь в нише, я толкнул её. При свете коптилки увидел на кровати какое-то высохшее, скелетообразное существо. Существо подняло руки и слегка подалось вперёд. Я отступил назад и захлопнул двери. Очевидно, ошибся номером. Я вернулся на лестничную площадку. По лестнице поднималась женщина со свечкой в руке. Я спросил её, какой это этаж.
– Вам, наверно, ниже, – сказала женщина. – Вам гостиницу, наверно. А здесь стационар для дистрофиков.
– Да, я ошибся, – пробормотал я, спустился этажом ниже и отыскал свой номер.
Не зажигая коптилку, лёг в постель. Было настолько холодно, что я лёг не раздеваясь, только снял валенки.
Долго не мог заснуть. Всё пережитое за последние сутки проходило перед моими глазами.
Вдруг мне пришла в голову мысль, что, может быть, я уже встретился с Лидой и, может быть, это она лежала на доске, спелёнатая, как мумия, или в машине, под штабелями окоченевших тел.
Я лежал в темноте и в тишине, точно на дне глубокого колодца.
Потом начали бить наши орудия, и я вспомнил слова Ксении о том, что этот далёкий, грохочущий вал приятнее мёртвой тишины, и мне захотелось, чтобы били ближе и громче…
Я чувствовал, что Ленинград нельзя наблюдать со стороны.
Трудно было и полчаса высидеть в «Астории» без дела. Каждую минуту, когда я не шёл на телеграф, не писал корреспонденцию, не спешил, чтобы что-нибудь увидеть, меня мучила мысль о бесполезно потраченном времени. Я часто вспоминал слова Ксении Сергеевой о том, что в Ленинграде у людей до предела обостряется чувство личной ответственности за судьбу города. Не раз вспоминал также её слова о том, что жить на «острове» было бы невозможно, и о связи блокированного Ленинграда с остальной страной.
Я понял, почувствовал, что об этом надо написать, что в этих словах, вернее, в том существе, что крылось за этими словами, заключён очень важный смысл – истоки ленинградского подвига.
И я принялся за работу над статьёй. Положил в её основу переписку ленинградцев с москвичами в первые месяцы войны. В течение нескольких часов я в редакции газеты «На страже Родины» читал и перечитывал письма трудящихся Выборгской стороны Ленинграда к трудящимся Москвы, ответ москвичей выборжцам, письмо рабочих Нарвской заставы московским рабочим, письмо коллектива завода «Большевик» – тоже москвичам, и обращение рабочих завода имени Ленина к героическим защитникам Ростова…
«…Дорогие товарищи! Друзья наши, москвичи! – читал я. – В тревожный час, когда над Красной Москвой нависла грозная опасность, мы всем своим сердцем, всеми помыслами и устремлениями своими с вами, защитники советской столицы.
Москва! Это слово с нежной любовью произносит каждый советский человек – русский и украинец, узбек и белорус, казах и грузин. Москва – мозг и сердце нашей родины. Отсюда по всем необъятным просторам нашей страны излучается свет новой жизни…»
Я читал и перечитывал эти строки, то пламенные и призывные, то гневные и горькие, и казалось, что они написаны кровью сердца.
Потом я начал писать. Это была статья о великом единстве нашего народа.
Отправив статью, я почувствовал радость от сознания исполненного долга. Но только на несколько часов. А потом меня снова стала мучить мысль, что я не написал и сотой доли того, что должен был написать.
Я помнил, что десятки тысяч бойцов Волховского фронта, задача которых – прорвать блокаду Ленинграда, могли узнать о положении в городе только из фронтовой газеты. А ленинградским корреспондентом этой газеты был я. Мне казалось, что мало суток, чтобы выполнить всё, что требовалось.