Стоял около трупа, не зная, что предпринять. Женщина лежала на снегу. У неё было совсем молодое лицо. Седая прядь волос, выбившаяся из-под платка, казалась заиндевевшей, нос заострился, и кожа на щеках была дряблой. У неё были большие ресницы, тонкие брови…
В конце улицы показалась полуторка. Я сошёл с тротуара, чтобы остановить машину. Поравнявшись со мной, шофёр затормозил. Из кузова медленно вылезли два человека. Я следил за тем, как они вылезали, как молча подошли к трупу, подняли его и положили в кузов. Затем забрались сами. Шофёр дал газ, и машина двинулась, поднимая снежную пыль. Скоро она скрылась за поворотом.
Начинался буран. Взрыхлённый снег у стены – там, где упала женщина, постепенно становился ровным и белым. Чайник был уже занесён снегом, и только блестящий металлический носик торчал наружу.
Я прошёл дальше, по направлению к штабу. По дороге мне встретилось несколько морских патрулей, небольшое подразделение пехоты и отряд всеобуча, занимающийся на площади. Немолодые люди, видимо, рабочие, в пиджаках и ватных куртках, подпоясанные верёвками и ремнями, изучали стрелковое дело. У одного из домов человек заделывал кирпич, выпавший из стенки дзота, пристроенного к дому. Он старательно обмазывал кирпич полузамёрзшей, крошащейся, не похожей на извёстку массой.
Потом я увидел женщину, выходившую из булочной. В руках она держала хлеб – маленький кусок, не более двухсот граммов. Она держала его в одной руке, а пальцем другой чертила на нём какие-то линии. Затем она остановилась, повернувшись лицом к стене. Я видел, как шевелятся её губы. Женщина шептала, обращаясь к хлебу:
– Тебя я съем, тебя оставлю Лене, а вот тебя я съем, а тебя вот тоже Лене… – И палец её делал на хлебе какие-то дольки.
Я быстро пошёл, стараясь убежать от этого шёпота.
Стучал метроном. В городе было спокойно, и метроном стучал строго размеренно. Надо мной висели обрывки трамвайных и троллейбусных проводов, и в них завывал ветер.
Было уже два часа, когда я подходил к Смольному. Не сразу узнал его: гигантское здание было сплошь прикрыто маскировочной сеткой. Засыпанная снегом, она делала его неразличимым даже вблизи. Здесь, в этом здании, знакомом каждому по бесчисленным описаниям и кинофильмам, был центр обороны Ленинграда.
В комендатуре у окошка бюро пропусков и телефонных будок толпились люди.
В коридорах штаба горело электричество. Я настолько успел отвыкнуть от электрического света, что даже тускло светящиеся лампочки резали глаза.
По коридорам торопливой походкой проходили люди. Чаще всего это были военные, но встречались и люди в гражданской одежде. Здесь был партийный, советский и военный центр обороны Ленинграда. Из этого исторического здания осуществлялась постоянная связь с Москвой. Сюда приходили директивы Ставки Верховного Главнокомандования, указания Центрального Комитета партии.
Я стоял у стены коридора и смотрел на проходящих людей. По их лицам, походке, одежде я старался определить, кто они, чем занимаются.
Вот поспешно прошёл полковник с папкой под мышкой, без шинели, несмотря на холод, – наверно, здешний, из штаба фронта. Вот идут двое, в полумраке не видно их лиц. Они в полушубках и тулупах, – наверняка только что с Ладоги, ехали на машинах, привезли продовольствие, которое послала Ленинграду страна. Вот эти, в унтах, в полушубках поверх шинелей, очевидно, только что прилетели, – наверное, привезли приказы из Ставки… Мимо меня прошли двое в ватных, туго перепоясанных куртках, с полевыми сумками в руках, которые теперь для всех заменили портфели. Когда они прошли под тускло горящей лампочкой, я разглядел их лица, исхудавшие, с ввалившимися, но пристальными, спокойными глазами. Я услышал обрывок разговора.
– Как приедешь, соберёшь народ, – говорил один из них, – надо рассказать людям…
Они прошли. Наверно, партработники…
А я всё стоял и смотрел. Мне не хотелось уходить отсюда. В эти минуты мне казалось, что я совсем близко от Москвы и от миллионов советских людей.
Наверно, я простоял бы так очень долго, но в эту минуту подошёл какой-то подполковник и, окинув меня быстрым и строгим взором, спросил:
– Вы что-нибудь ищете, товарищ капитан?
Я козырнул и ответил, что хотел бы пройти в отдел связи.
– По коридору пятая дверь направо, – ответил подполковник.
Я пошёл, чувствуя на спине его пристальный, строгий взгляд.
Быстро отыскав нужный мне отдел, я договорился о связи.
Теперь я был свободен до вечера и мог отправиться на розыски. Я решил идти по первому адресу. Это было в другом конце города, но я твёрдо решил сегодня хоть что-нибудь узнать о Лиде…
Уже темнело, когда я разыскал этот дом. Было очень трудно рассмотреть его номер. Я поднялся по тёмной каменной лестнице на четвёртый этаж. Пахло сыростью. Я зажёг спичку. Впереди был длинный коридор с множеством дверей. Я подошёл к первой двери. Она была закрыта на висячий замок, и под замком висела картонка с большой сургучной печатью. На чёрной табличке значилось «36». Это был именно тот номер, который я искал.
Я постоял несколько минут у двери, ожидая, что кто-нибудь выйдет в коридор и я расспрошу о хозяевах этой комнаты. Но никто не выходил, и за дверьми было так тихо, будто в этом доме никто не жил.
Я не смог заставить себя открыть одну из этих дверей. Что-то говорило мне, что не следует их открывать. Выйдя на улицу, увидел дворника, дежурившего в подъезде соседнего дома. Он проводил меня до квартиры управхоза.
Управхоз сказал мне, что Сидоровы из тридцать шестого номера ещё осенью эвакуировались.
Всё было ясно, и не к чему было продолжать разговор. Но я всё-таки спросил, не живёт ли в доме кто-нибудь из людей, близко знавших Сидоровых.
– Нет, не знаю, – покачал головой управхоз, – всех не упомнишь. Да и память сейчас не та стала.
Я ничего не ответил и вышел из комнаты. Дворник по-прежнему дремал в подъезде.
– Послушайте, товарищ, – сказал я, – вы давно здесь дворником?
– Лет пять.
– Вы Сидоровых помните? Тех, что в тридцать шестой квартире жили?
– Это что осенью эвакуировались? – спросил дворник. – Как же, помню! Дрова им всегда возил. И собака у них была такая. Пудель. Подохла…