Литмир - Электронная Библиотека

Гость из Польши сообщил, что остановился в гостинице «Минск», хочет повидаться, посидеть в ресторане. И сразу же позвонила Зойка.

— Я приеду к тебе... Ненадолго... Вн паспортом...

— Хорошо. Только не опаздывай. У меня важная встреча, — едва успел сказать Алексей Николаевич, как раздались короткие гудки.

Она, конечно, появилась на полтора часа позже обещанного и была настолько обворожительна в своем, теперь уже женском плотском расцвете, что Алексей Николаевич чуть не с порога обмял ее и стал целовать.

— Ну вот, — высвобождаясь, впрочем, без видимого неудовольствия, говорила Зойка. — Сразу хочешь меня в постель уложить!..

— Но мне же нужно… Быть в «Минске»… Ждет иностранец… — бормотал Алексей Николаевич, расстегивая на ней платье.

В гостиной заливался женский хор — толстолицые певуньи в кокошниках дружно выводили с экрана:

Уж ты caд, ты мой caд...

— Все красивые пучатся, а все некрасивые поют по телевидению, — сказала Зойка, закрывая глаза и отдаваясь.

Она поехала с ним в «Минск».

Пшетакевич покорно ожидал Алексея Николаевича в холле уже полтора часа. Завидев Зойку, он просиял, вскочил и, подкручивая усики, начал целовать ей руки и сыпать комплиментами на своем забавном ломаном польско-русском сленге. Заказанный на двоих столик был тотчас же заменен на другой, большой и богатый. За новосветским шампанским Алексей Николаевич успел рассказать, что с совместным журналом ничего не получается.

— Там, — поднял он к потолку указательный палец, — мне не доверяют. Даже не выпустили в Индию. На юбилей Льва Толстого…

Помимо прочих грехов Алексею Николаевичу не могли простить того, что с юности своей он переписывался едва ли не со всеми стариками первой литературной эмиграции, один за другим помиравшими в далеком и не доступном ему Париже.

Потом Алексей Николаевич сбегал к автомату — позвонить на дачу в Архангельское Серову — и быстро договорился привезти к нему Пшетакевича, но уже в московскую квартиру, в известный дом на набережной — а когда вернулся, то увидел, что Зойка и Пшетакевич танцуют.

Да, заиграл оркестрик, поднялись из-за столиков пары, и теперь шестидесятилетний шляхтич отлично вел свою партнершу — маленький, ловкий, с торчащими усиками.

— Смотри! Старичок, а как клево отхватывает! — крикнула Алексею Николаевичу Зойка.

Пшетакевич понял, что его похвалили, и не без гордости отозвался:

— Але, пан Алех! После войны я считался лучшим танцором в Варшаве!..

Минут через сорок, когда принесли горячее, Зойка спохватилась, что ей надо быть дома, у мамы, и они побежали с Алексеем Николаевичем к автомату.

В тесной кабинке, весь прижавшись к Зойке, он слышал, как трубка голосом сестры Вали отчитывала ее:

— Кретинка! С ума сошла! Тебя ждет муж! Где ты шляешься?!

— Мне пора, — сказала Зойка.

Она уходила от него широкой, солнечной улицей Горького, вниз к Манежу, и Алексей Николаевич загадал:

«Если хоть раз обернется, это еще не конец…»

Она не обернулась.

11

С уходом Зойки совсем иные люди заполнили его жизнь.

Глава третья

ПРОГУЛКИ С ДОКТОРОМ ЛЮЭСОМ

1

Одним из этих новых людей был Георгий Резников.

Кто он, чем и где занимается, не знал никто.

Сосед и приятель Илюша Ульштейн уверял:

— Что-то, понимаешь, сверхсекретное. Связанное с атомной энергией. Ежу понятно. Позавчера оставил меня в арке Минсредмаша. Просил обождать полчасика. Относил какие-то спецдокументы…

Но Наварин, бабник и матершинник Наварин, объяснял проще:

— Работает кастеляном. В загорской тюрьме. А из той арки можно выйти проходными дворами на соседнюю улицу. Вот и весь Минсредмаш!

А что же на самом деле?

Он неуловим. Всюду и всегда улыбчив, деловит, внимателен. Он все может. Какой-то джинн из бутылки.

Но нет у этого джинна ничего. Ни кооперативной квартиры, ни даже московской прописки. Пиджачок лоснится на локтях, пальтецо на рыбьем меху ветром подбито. Разведен, платит какой-то старухе за комнатенку, где иногда живет — ставит ей каждую неделю чекушку.

Только зубы, золотые зубы, электрически ярко освещающие в улыбке его алый зев, напоминают: не так-то он прост.

Прежде ходил в адъютантах при знаменитом аварском танцоре, а потом незаметно, но плотно приклеился к Алексею Николаевичу. Еще при Зойке. И Зойка сразу же — инстинктом, женским собачьим чутьем — не приняла его. Отчего бы? Не все ли ей равно, кто стал распоряжаться деньгами, временем и даже квартирой человека, который для нее был лишь попутчиком в общем купе, откуда она довольно скоро перебежала к другому — в поезд дальнего следования? Но нет, она с яростью, словно кровная родня, бранила — правда, за глаза — Георгия, его принудительные подношения, которые Алексей Николаевич обязан был оплачивать по самому фантастическому прейскуранту.

— Ты что? Ослеп? Не видишь? Да он тебе поношенный итальянский свитер продал! Втридорога! И зачем тебе пятый свитер?

Алексей Николаевич видел. Но смолчал даже тогда, когда Георгий через Ольгу Константиновну передал ему очередную партию товаров, в том числе полдюжины синтетических иранских носков, заклеенных домашним способом в упаковку с немецкой надписью: «Дамские колготки».

Он давно знал о себе кое-что. Например, понимал, что его так называемая доброта и отзывчивость — лишь оборотная сторона душевной трусости и всепоглощающего эгоизма: так проще, удобнее, хотя бы и во внешний убыток себе.

— Иди к своей Ольге Константиновне и скажи, чтобы она больше у Георгия ничего не брала! — требовала Зойка.

Но старуха через дверь гулко пробасила:

— Я его боюсь…

С уходом Зойки Георгий мало-помалу сделался истинным хозяином квартиры: приезжал из Загорска, поселялся на двое-трое суток в гостиной, а там и врезал свой замок в темную комнату, в которой валялось ненужное барахло, вместе с четой деревянных польских крестьян, подаренных ПАКСом.

— Уж не Синяя ли он Борода? — рассуждала мама, изредка навещавшая Алексея Николаевича.— Может, он прячет в клавдовке убитых жен?..

О женах исповедальный разговор с Георгием случился, когда, еще не ведая о том, Алексей Николаевич уже был закатан в картотеку кожного диспансера.

Как трудно было бы объяснить их отношения! Он испытывал благодарность к Георгию на какую ни на есть, но заботу о своей бестолковой жизни, хотя тот своей хитростью вызывал совсем иные чувства. Конечно, кто не желал бы быть мудрецом! Но Георгий принимал за мудрость хитрость, а хитрость всего лишь ум по отношению к глупым. Алексею Николаевичу хотелось бы закрыть глаза на его уловки, на его мелкие проделки, на уверенность в безнаказанности, которая еще более укреплялась из-за его жалкой неспособности сказать в лицо правду. Однако все это и воспринималось как торжество над лопоухим, рассеянным и беззащитным чудаком. А чудак ночами подсчитывал обманы, чертыхался, исходил потом и знал, что все равно не решится уличить Георгия в обмане.

— Старичок! Учти. Я никогда не лгу, — в тысячный раз объяснял он Алексею Николаевичу и тут же, сверкая золотом коронок, кричал в трубку: — Где же вы гуляете? Я вам полдня звоню из автомата! Все монеты истратил! Вы меня подводите!..

Хотя только что, на глазах Алексея Николаевича, в гостиной, набрал номер.

Эта неосторожность происходила, очевидно, не от небрежности, а скорее от стойкого презрения к другим как к второсортным существам. Как-то Георгий пригласил Алексея Николаевича на торжества в ЦДРИ — день рождения танцора-аварца. В разгар веселья юбиляр, никогда не снимавший высокой папахи, бросил Георгию:

— А ну-ка покажи, как пьют по-аварски!

И Георгий вскочил, опрокинул залпом стопку, а остатком окропил свою начинающую лысеть со лба голову

9
{"b":"912671","o":1}