7
Теперь мы вместе. Всю осень Таня кашляла, а с приходом зимы и кашель прошел. И мы гуляем, играем, занимаемся.
Обучаю Таню писать, я сделал маленькое открытие. Она у нас левша, и левша неисправимая. Упорно чертит строй букв не слева направо, а справа налево. И до сих пор нет-нет, да и своротит на свое, встречное движение пером. Я в юности моей в университете зазубрил «зебане фарси» — персидский, слушал Бориса Всеволодовича Миллера (последнего из ученой династии Миллеров), выводил в ниточку разные «Алефы», «Кафы» и «Гафы», «Син», «Шин», «Сад», «Дад». Но только теперь догадался, что древний изобретатель арабской письменности, верно, как и моя Таня, тоже был левша…
После занятий — гулянье. Правда и то, что двор наш к этому мало приспособлен. Посреди — полая трансформаторная будка, оставленная, очевидно, как архитектурный памятник, характеризующий идеалы отгремевшей героико-трудовой поры. Четыре жестяных вазона с крышками — для нечистот, — вечно облепленные жирными сизяками, этими летающими крысами города. Два десятка «Жигулей». Что еще? Да, главная наша достопримечательность — двухэтажная усадьба конца семнадцатого века, которую захватила одна из бесчисленных загадочного назначения экспортных организаций.
И вблизи ни единого зеленого островка: асфальт, громады зданий, бесконечные ремонтные долгострои. Ну, что ж, социализм — это вечный ремонт. Я и Таша ездим попеременно с дочкой на бывшее Болото — в Репинский сквер или еще дальше — в Измайловский парк или Парк Культуры и Отдыха имени Горького.
— Поедем в горький парк! — упрашивает Таня.
Ну, что ж, в горький так в горький.
Во дворе сегодня, впрочем, тоже есть на что посмотреть: выпал снег декабрьский, покрыл крутой скат крыши боярской усадьбы с экспортной начинкой. Вороны — умная птица, не ровня голубям, — рады снегу. Тяжело махая крыльями, одна садится на конек, растопыривает лапы и вдруг — точь-в-точь заправский лыжник — съезжает до загнутого края. За ней другая, третья. Мы с Таней смеемся: вороний слалом. Хорошо!
В метро думаю все о том же: о своей второй и уже настоящей жизни. И не удивляюсь тому, что все мне было предсказано еще в дурашливых отроческих играх, в суворовском. Один из воспитанников, бедовый тринадцатилетний москвич, вдруг заявил, что знает, кто из нас сколько раз женится. Мы все и не понимали тогда как следует, что это такое: женится. А вот подставили наши стриженные под ноль головы. И он мне убежденно сказал:
— У тебя две макушки. Значит, будет и две жены…
Тем временем мы уже на станции «Парк культуры», поднялись с Таней по эскалатору и идем медленно через мост, над Москвой-рекой. A навстречу женщина, роскошная, как довоенная Кулинарная книга.
— Папочка! Папуля! Что ты так долго смотрел на тетю? — слышу требовательный лепет.
Ну, как, скажите, объяснишь этому четырехлетнему пытливому философу, что прошествовавшую (не повернув головы) пышную тетю я помню девушкой — тоненькой, изящной, с бесподобным овалом лица и губами, как бы протянутыми для поцелуя, с уходом которой из моей жизни ушла вся молодость, беспечность и столько несосостоявшихся надежд.
Все это было у нас, не было только вот такой Тани, которая сейчас семенит рядом, ухватившись за мой указательный палец. И, глядя вслед безостановочной Гераклитовой реке жизни, равнодушно несущей в общий океан все наши отдельные загадки и тайны, понимаешь, что не можешь объяснить чего-то главного не только маленькой дочери, но и прожившему большую часть жизни подстарку — себе самому.
Ах, Москва, Москва! Сколько же в ней вской удивительной всячины, даже в малом!
И pазве не удивительно, например, что вся моя скромная жизнь в Москве — от рождения и до сего дня — уместилась в гнездах, расположенных строго по одной осевой линии: с северо-запада на юго-восток. А если еще точнее, то по радиальному направлению метрополитена «Сокол» — «Варшавская».
На Тишинке, у «Белорусской», я провел детство и юность; отсюда ездил в спецшколу Военно-Воздушных Сил, в Чапаевский переулок у «Сокола»; затем — в университет, что на Моховой, у «Свердлова»; когда женился (первым, несчастливым браком), ютился сперва в подвале, на Зацепе, у «Павелецкой», а затем — в коммуналке, рядом с Рыбокомбинатом, в последнем тогда жилом доме на Варшавском шоссе; потом, с натугой собрав сумасшедшую тогда для меня паевую сумму, перебрался в кооператив на Красноармейской, у «Аэропорта». И вот теперь — многоэтажка в Лаврушках, Третьяковская галерея, белый стебель колоколенки Николы, что в Кадашах — У «Новокузнецкой». А ведь впереди еще непредугадываемо маячила на том же радиусе сталинская башня — небоскреб на Котельниках…
И у жизни, видимо, есть своя — и безупречная — геометрия.
Так что же такое счастье? Много это или мало?
Счастье — сидеть за простым столом и глядеть в лицо другу. Счастье — услышать внезапно обрывок какой-то дорогой и позабытой мелодии, которая на мгновение перенесет тебя туда, в твою молодость. Счастье — чувствовать слабое пожатие маленькой беспомощной ладошки в твоей руке…
Возвращаемся мы с Таней после горького парка к ужину, усталые и довольные. После чтения вечернего требуется песенка, особая, только наша.
Я хотел научить Таню алфавиту и придумал незатейливую стихотворную лесенку, по буквам: «Аю-аю-аюш-ки, где были? У Анюшки; баю-баю-баюшки, где были? У Борюшки; ваю-ваю-ваюшки, где были? У Ванюшки…» Но вот добираюсь до Ленушки, Маюшки, Надюшки…
Она закрывает глаза, уже переставая бороться со сном, но, засыпая, не может удержать улыбки в ожидании своей строчки:
— Таю-таю-таюшки, где были? У Та-ню-шки…
Когда все это было? Десять? Двадцать лет назад? Да и было ли? А если и было, то куда подевалось?
И вновь, как страшный сон, видение: мгновенное обнищание, визит японцев, потеря квартиры, а с нею развал, гибель.
Глава седьмая
ЖИЗНЬ ПОНАРОШКЕ
1
Они появились точно — минута в минуту — супружеская пара, настолько похожие друг на друга два лилипута, что, казалось, никто бы не заметил, если они поменялись бы одеждой. Деловито передвигаясь по огромной квартире, обмениваясь компьютерными репликами и непрерывно улыбаясь, они были неправдоподобно муляжны, словно сбежали из магазина электронных игрушек.
Алексей Николаевич вспомнил рассказ деда-партизана, воевавшего с японцами в двадцатом, на Дальнем Востоке: «Как-то мы захватили офицера с денщиком. Это был самурай, очень чистоплотный — возил с собой походную каучуковую ванну. Случалось, допрашивал в этой ванне пленных красных, поливая их кипятком, а после мылся сам…»
«Верно, они-то и будут людьми двадцать первого века, когда сварят всех нас», — подумал Алексей Николаевич, наблюдая, как японец-муж переходит из одной комнаты в другую, указывая игрушечным пальчиком:
— Это оставить… Это нет… Это оставить…
Он подошел к пианино, потрогал клавиши детской ручкой:
— Кто играет?
— Муж играет, — с готовностью ответила Таша, как школьница за классным руководителем, следовавшая за японцем.
— Пусть мужа сыграет…
И когда Алексей Николаевич, еще не понимая, для чего, сыграл первую, доступную для любителя, часть «Лунной сонаты», японец сказал:
— Хорошая пианина… Оставить!
В течение получаса все было решено, бумаги подписаны, пути к отступлению отрезаны. Танечка уехала ночевать к брату Алексея Николаевича, у которого жила и их мать. Ну, а Таша взяла на себя тяготы перевозки вещей в Домодедово, как всегда, освободив от бытовых забот Алексея Николаевича. И вот на своем «Иже» он прибыл в крошечную квартирку, приноравливаясь, примериваясь к совершенно новому существованию: две десятиметровых комнатенки, кухонька, где и одному не повернуться, совмещенный с душем туалет. И холл с телефоном, куда выходили двери еще двух соседей. Можно сказать, общежитие.
Ночью Алексей Николаевич внезапно вспомнил, какие странные сны, повторяясь, приходили к нему незадолго до сдачи Ташей квартиры в высотке. Алексей Николаевич чаще всего оказывался на Тишинке, где теперь жила его сестра и где, в тесноте и неуютстве, он провел молодые годы. Встречал там отца, давно уже умершего, и маму, к этому времени, после второго инсульта, потерявшую рассудок, и горячо упрекал их: «Куда вы подевали мою огромную квартиру?» И в двойном сне эта квартира затем являлась — всякий раз иная, не похожая на ту, где так бездумно и счастливо Алексей Николаевич жил последние годы, — то в громадном квадратном доме, то в каком-то бетонном муравейнике с множеством лифтов, которые бесконечно путались, то в помещении на …надцатом этаже, откуда, однако, можно было спуститься прямо из окна по пологому травянистому скату к площади, то вдруг в цоколе прежнего кооператива у метро «Аэропорт».