У однокашника моего скончалась мать. И вот отправился он, как водится, в бюро гражданских актов. Милая девушка, согласно предъявленному паспорту, записала фамилию покойной, имя, отчество, возраст. «Девушка, — сказал он, — вы ошиблись. Маме было не семьдесят пять, а пятьдесят семь лет». — «Ах, — отвечала та,— вам ведь теперь все равно. А у нас план средней продолжительности жизни».
От мыслей этих, гражданственных, возвращаюсь моей Тане. Как она там? И невольно приходит на ум прошлогодняя история. Я уезжал в Коктебель, на два месяца, работать, и Таня с Ташей провожали меня на перроне. Таня была возбуждена, радостно прощалась, махала ручкой. А назавтра утром как ни в чем не бывало побежала к моему кабинету, стала стучаться в дверь: «А где же папа?» — «Он же вчера уехал»,— напомнила Таша. И тогда Таня грустно сказала: «Почему папочка уехал и забыл нас на станции?»
Тут первая печаль тронула меня: а ведь она завтра проснется в убеждении, что по-прежнему дома, с нами! Поиграла в автобусе с детьми и снова у себя. Не рано ли мы отправили ее в дальнее путешествие?
Я вышел на «Третьяковской», когда было уже темно и безлюдно. Только маялся у станции, словно одинокий влюбленный, милиционер, в трепетном ожидании сильно загулявшего хмельного кандидата для немедленного спецмедобслуживания…
5
Жизнь хрупка, как «Жигули».
Живешь, думаешь, что все прочно, ан, вдруг оказалось, что годами гулял по тонкому льду. И в один прекрасный день лед этот лопнул. И надо начинать сначала.
Ну, по крайней мере, мне-то не на что сетовать: моя вторая жизнь — во втором браке — счастлива. И главное счастье — Таня. Без нее дом пуст, вынуто нечто главное — теплый стерженек.
Все как-то не так, и даже телеящик пугает и раздражает, чего раньше не замечалось. Вот знаменитый бас с мокрым клоком на лбу и чудовищной грудобрюшной преградой, поднятой, кажется, к самым сосцам, отчего коробом задирается накрахмаленная грудь, уронив на нее подбородок и наклонив набок голову, наслаждается собственной артикуляцией: «О, если б мог вымолвить в звуке всю силу страданий моих…» Но теперь вижу, что все его страдания устремлены в этот миг только к собственной гортани, и не могу, выключаю певца, хотя раньше им упивался.
И гости, разговоры либо скучны, либо неправдоподобны. Приходит супермен столичный, в роскошной бороде, весь в штатском (то есть из Штатов), в одном лице: боксер, драматург, теннисист, врач, музыкант. И завлекает новомодной сиреной:
— Ни-ког-да ни-че-го подобного ты не испытывал! Это сон, кайф, небожительство! Час, нет — полтора часа игры в теннис на божественном корте с ковровым покрытием! Потом — час плавания в бассейне. И уж затем потрясающий мастер делает тебе массаж. Я! Я сам подготовил его! Заслуженный мастер спорта, который ощупает тебе каж-ду-ю жил-ку, каж-ду-ю кос-точ-ку! Это не какая-то телка, обращающаяся с твоим телом, как бабка с тестом. Все, все ощупает кончиками пальцев и все выправит: остеохондрозы, спондилезы, миозиты. Но и это еще не все!..
Тут супермен в крайнем волнении катапультирует из кресел, хватается за лохматую голову, закатывает крошечные глазки за притемненными стеклами цейссовских очков и разевает страшный беззубый рот:
— В своем кабинете мастер потом угощает тебя чаем из шестидесяти трав, сам в это время играет на флейте сонаты Моцарта. А его ог-ром-ный, рос-кош-ный ирландский сеттер — их поет! Аб-со-лют-ный слух! Не-ве-ро-ят-но!..
А у тебя во рту от услышанного почему-то привкус мышьяка…
Но что же наша Таня? Исправно приходят листочки, написанные воспитательницей. И всегда с одним и тем же текстом: «Дорогие мама и папа! Я здорова, чувствую себя хорошо, играю, мне весело. Целую — ваша Таня». И цветочек сбоку приляпан.
Не раз и не два просили мы разрешения приехать в детский лагерь и хоть издали поглядеть на нее. Нам отказывали: «Она у вас домашний ребенок, только привыкает к коллективу. И если увидит вас, это нанесет ей непоправимую психическую травму. Вот будет родительский день — тогда…» А родительский день — через месяц после отъезда детей в лагерь…
Но правду говорят: день тянется, словно месяц, а месяц пролетает, как день. И всему приходит свой срок. Пришел и долгожданный день родительский. Мы с Ташей накупили всякой всячины — фруктов, сластей, любимой жвачки клубничной и помчались, полетели — на свидание с дочкой.
У калитки, за столиком сидела строгая дежурная и глядела в список. Родители переминались нетерпеливо в очереди. Вот и наш черед. Называем себя и слышим:
— Ваша Таня болеет.
— Что с ней? Где она?
— Узнаете все от лечащего врача. В изоляторе. От главной аллеи налево, по дорожке. Там увидите…
А из глубины сада, из зеленого массива — всплеск смеха, аплодисменты, и вот грянула веселая песня: дети играют в честь своих родителей праздничный концерт.
6
Она стояла перед маленьким фанерным домиком, крепко ухватившись левой рукой за ногу молодой докторши, и молча, даже безразлично глядела, как мы подходим. Исхудала и побледнела, осунулась личиком так, что я сначала решил: нет, не она, просто очень похожа. Но вот ближе и ближе — Таня. И все то же молчание и те же неподвижные глаза. А во взрослом взгляде ее уже можно кое-что и прочесть: глубокую укоризну — за что?
Таша подняла ее на руки — Таня отрешенно молчала, только прижалась. Таша затормошила, принялась целовать, ласкать — в ответ ни слова. И тогда я не выдержал, бросил на траву пакеты с подарками, выхватил у нее Таню. И, унося, услышал, как врач убеждала Ташу:
— Уговорите вашего мужа забрать ее. Она у нас все время болеет. ОРЗ — температура, кашель, горло, хрипы… И почти весь месяц — одна, в изоляторе…
Отошла она, немножко оттаяла только под вечер, перед сном. Стала узнавать кукол, собачку, мишку своего плюшевого. Но куда подевалось лепетанье, пулеметное стрекотанье ее — только короткое «да», «нет», «не хочу», «буду»…
На другое утро Таша натерла ей морковки, и она съела. Пришла ко мне в кабинет, пугливо потрогала знакомую машинку на столе. И началась у нее натужная рвота. А потом Таня принялась рыдать — безутешно, истерично, с затяжным лающим кашлем. Долго не могли ее успокоить. А когда отплакалась, накашлялась, то сказала нам тихо:
— Только не отдавайте меня в изолятор…
Тут уж и Таша прослезилась. Но с этого случая Таня стала понемножку выздоравливать. Кашляла и хрипела по-прежнему, а вот душой пошла на поправку. Все-таки что-то в ней сдвинулось, нам не видимое. Раз проснулась посреди ночи и спросила:
— Мама! А я еще буду жить или скоро умру?..
Надо было вести ее в поликлинику. Я взял больничные листы, которые дала докторша. И за каждой радостной весточкой с приляпанным листочком из лагеря возникла другая, подлинная. И так день за днем:
Имя, фамилия, год рождения… «Рост — 105 см., вес — 17,800.
18 июня, t вечером — 38°С.
Девочка контактная. Беспокоит головная боль. Обнаружено: зев ярко гипертрофирован. Рs 80 ударов. Тоны сердца приглушены. В легких дыхание везикулярное. Диагноз: ОРЗ».
«5 июля, t утром — 38,9°, вечером — 37,4°. Капризничает. Плохо кушает и плачет. Зев и слизистые гипертрофированы. В легких дыхание везикулярное.
Диагноз: ОРЗ».
И в родительский день: «15 июля, t — 39°С.
У девочки насморк, головная боль. Девочка вялая, капризная. Обнаружено выраженное явление ринита. Зев и видимые слизистые гипертрофированы. В легких дыхание везикулярное.
Диагноз: острый назофарингит».
Вот тебе: «Я здорова, чувствую себя хорошо, мне весело»! В поликлинике врач сказала:
— У нее, по-видимому, начался бронхит. Надо не допустить, чтобы перерос в хронический…
Хронический бронхит? Я хорошо знал, что это такое. В военном моем детстве, в суворовском, осенью и весной — постоянно с мокрыми ногами, зимой — в спальне с дровяным отоплением, приходилось накрываться поверх одеял физкультурными матами, по одному на несколько сдвинутых коек. И я наконец нажил его, и ночами заходился в кашле, таком трескучем, словно от забора отдирали доски. И теперь почасту встречаю межсезонье отзвуками тех далеких лет. Но ведь сейчас не война…