Пока продолжалось пение, отшельник вел себя, словно присяжный критик нашего времени, присутствующий на первом представлении новой оперы. Он откинулся на спинку сиденья, зажмурился и то слегка вертел пальцами, то разводил руками или тихо помахивал ими в такт музыке. При некоторых переходах мелодии, когда его искушенному вкусу казалось, что голос рыцаря недостаточно высок для исполнения, он сам приходил ему на помощь и подтягивал. Когда баллада была пропета до конца, пустынник решительно заявил, что песня хороша и спета отлично.
– Только вот что я тебе скажу, – сказал он. – По моему мнению, мои земляки-саксы слишком долго водились с норманнами и стали на их манер сочинять печальные песенки. Ну к чему добрый рыцарь уезжал из дому? Неужто он думал, что возлюбленная в его отсутствие не выйдет замуж за его соперника? Само собой разумеется, что она не обратила ни малейшего внимания на его серенаду, или как бишь это у вас называется, потому что его голос для нее – все равно что завывание кота в канаве… А впрочем, сэр рыцарь, пью за твое здоровье и за успех всех верных любовников. Боюсь, что ты не таков, – прибавил он, видя, что рыцарь, почувствовавший шум в голове от беспрестанных возлияний, наполнил свою чашу не вином, а водой из кувшина.
– Как же, – сказал рыцарь, – не ты ли мне говорил, что это – вода из благословенного источника твоего покровителя, святого Дунстана?
– Так-то так, – отвечал отшельник, – он крестил в нем язычников целыми сотнями. Только я никогда не слыхивал, чтобы он сам пил эту воду. Всему свое место и свое назначение в этом мире. Святой Дунстан, верно, не хуже нашего знал привилегии веселого монаха.
С этими словами он взял арфу и позабавил гостя следующей примечательной песенкой, приспособив к ней известный хоровой мотив старинных английских песен дерри-даун. Эти песни, как предполагают, относились к далекой старине, более далекой, чем эпоха семи государств англов и саксов; их пели во времена друидов, прославляя жрецов, когда те уходили в лес за омелой.
Ты можешь объехать за несколько лет
Испанию и Византию, весь свет;
Кого б ты ни встретил в заморских краях,
Счастливее всех босоногий монах.
В честь дамы отправится рыцарь в поход,
А вечером раненный насмерть придет;
Его причащу; если ж дама в слезах,
Утешит ее босоногий монах.
Цари своих мантий величье не раз
Меняли на скромность монашеских ряс,
Но вдруг захотеть оказаться в царях
Не мог ни один босоногий монах.
Привольное лишь у монаха житье:
Чужое добро он сочтет за свое,
Монаха во всех принимают домах,
Везде отдохнет босоногий монах.
Ведь лакомства, что для него берегут,
Бывают обычно вкуснее всех блюд;
Всегда он обедает славно в гостях —
Почетнейший гость, босоногий монах.
За ужином пьет он отменнейший эль,
И мягкую стелют монаху постель:
Хозяина выгонят вон впопыхах,
Чтоб сладко поспал босоногий монах.
Да здравствует бедность одежды моей,
Власть римского папы и вера в чертей!
Рвать розы, не думать совсем о шипах
Могу только я, босоногий монах.
– Поистине, – сказал рыцарь, – спел ты хорошо и весело и прославил свое звание как следует. А кстати, о черте, святой причетник: неужели ты не боишься, что он когда-нибудь пожалует к тебе как раз во время таких мирских развлечений?
– Мирских? Это я-то мирянин? – возмутился отшельник. – Да я служу в своей часовне верой и правдой две обедни каждый божий день, утреню и вечерню, часы, кануны, повечерия.
– Только не лунными ночами, когда можно поохотиться за дичью, – заметил гость.
– Exceptis excipiendis[59], – отвечал отшельник, – как наш старый аббат научил меня отвечать, в случае если дерзновенный мирянин вздумает расспрашивать, все ли канонические правила я исполняю в точности.
– Это так, святой отец, – сказал рыцарь, – но черт подстерегает нас именно за исключительными занятиями. Ты сам знаешь, что он всюду бродит, аки лев рыкающий.
– Пусть зарычит, коли посмеет, – сказал монах. – От моей веревки он завизжит, как визжал от кочерги святого Дунстана. Я сроду не боялся ни одного человека – не боюсь и черта с его приспешниками. Молитвами святого Дунстана, святого Дубрика, святых Винибальда и Винифреда, святых Суиберта и Уиллика, а также святого Фомы Кентского, не считая моих собственных малых заслуг перед Богом, я ни во что не ставлю чертей, как хвостатых, так и бесхвостых. Но по секрету скажу вам, друг мой, что никогда не упоминаю о таких предметах до утренней молитвы.
Он перевел разговор на другое, и попойка продолжалась на славу. Уже много песен было спето обоими, как вдруг их веселую пирушку нарушил сильнейший стук в дверь лачуги.
Чем была вызвана эта помеха, мы сможем объяснить только тогда, когда возвратимся к другим действующим лицам нашего рассказа, ибо, по примеру старика Ариосто[60], мы не любим иметь дело только с одним каким-нибудь героем, охотно меняя и персонажей, и обстановку нашей драмы.
Глава XVIII
– Вперед! Пойдем мы долом и лощиной,
Где молодой олень бежит за ланью,
Где дуб широкий крепкими ветвями
Свет не пускает в просеку лесную.
Вперед! Ведь хорошо идти по тропам,
Пока на троне радостное солнце;
Пусть станет мрачным и небезопасным
В обманчивом мерцании Дианы.
«Эттрикский лес»
Когда Седрик Сакс увидел, как сын его упал без чувств на ристалище в Ашби, первым его побуждением было послать своих людей позаботиться о нем, но эти слова застряли у него в горле. В присутствии такого общества он не мог заставить себя признать сына, которого изгнал из дома и лишил наследства. Однако он приказал Освальду не выпускать его из виду и с помощью двух крепостных слуг перенести в Ашби, как только толпа разойдется. Но Освальд опоздал с исполнением этого распоряжения: толпа разошлась, а рыцаря уже нигде не было видно.
Напрасно кравчий Седрика озирался по сторонам, отыскивая, куда девался его молодой хозяин; он видел кровавое пятно на том месте, где лежал юный рыцарь, но самого рыцаря не видел: словно волшебницы унесли его куда-то. Может быть, Освальд именно так и объяснил бы себе исчезновение Айвенго (потому что саксы были крайне суеверны), если бы случайно не бросилась ему в глаза фигура человека, одетого оруженосцем, в котором он признал своего товарища Гурта. В отчаянии от внезапного исчезновения своего хозяина бывший свинопас разыскивал его повсюду, позабыв всякую осторожность и подвергая себя нешуточной опасности. Освальд счел своим долгом задержать Гурта, как беглого раба, чью судьбу должен был решить сам хозяин.