И в это же время постоянно сопутствует ему и состояние влюбленности. Сначала он влюбляется в Дуню, сестру невесты брата Евгения. А затем в гувернантку ее младших сестер – Эмилию Фехнер. Еще не зная, а лишь услышав о ней, он уже испытывает волнение и твердит себе: «Непременно я полюблю». А едва увидев ее, в самый момент знакомства уже думает: «Неужели я буду целовать эти милые ручки и губки!»96 Но интересно то, что сам пятнадцатилетний юноша вполне отдает себе отчет в природе своих волнений, в его дневнике тех дней мы читаем: «Еще осенью я словно ждал чего-то, кровь бродила во мне, сердце ныло так сладко и даже по временам я плакал, сам не зная от чего. <…> Потребность любви!»97 (Об этой «потребности» и этих волнениях он не раз потом напишет, и с особой силой в повести «Митина любовь»). Воспитанный на романтической поэзии он, тем не менее, сознает, что любовь его не есть нечто исключительное, а лишь ищущее себе выхода «брожение крови». Казалось бы, такое самосознание в любви исключает ее катастрофичность. И тем не менее несколько лет спустя именно романтической катастрофой становится для него его страстная любовь к Варваре Пащенко, в которой с разрушительной силой проявились все противоречия еще неустоявшейся души. Опыт этот окажется во многом определяющим и для формирования его характера и для всего колорита его произведений.
Юность Бунина – период смутных волнений, острых противоречий и резких перепадов настроения. Это был восторженный юноша, полный поэтических мечтаний и возвышенных, но расплывчатых идеалов, с изрядной долей деревенской наивности, веселый, жизнерадостный и остроумный в кругу близких ему людей, задумчивый, печальный и страдающий наедине с собой. В стихах этих лет, подражательных и слабых, мы находим и юношескую тоску, и жажду идеала, и презрение к пошлой «толпе», и восторженное любование природой. Только в этом последнем, пожалуй, и можно заметить намеки на нечто оригинальное: его восприятие природы очень остро и порой он находит тут свои собственные и точные слова (стих 1889 года «Не видно птиц» даже отметил Лев Толстой, не запомнив, впрочем, имени автора).
Очень рано определяются и основные координаты этой темы – два контрастных полюса: знойный солнечный полдень (август любимый месяц Бунина, и августовский полдень для него воплощение радостной полноты бытия, красоты и благоденствия) и звездная ночь, когда отходит на второй план будничная суета и раскрываются невидимые днем далекие таинственные звездные миры. Одно время юноша Бунин даже перестал совсем спать ночью, чтобы иметь возможность наблюдать «таинственную ночную жизнь» и «до муки дивиться красоте ночи».
Очень рано, как мы уже отмечали, появляется и тема памяти, прошлого.
Я люблю былое вспоминать.
Что-то светлое, ушедшее далеко
навевает детство мне опять.
– пишет он в восемнадцать лет («Снились мне цветущие долины», 1888 г.). Утраченное детство уже теперь представляется далеким раем98. Созерцание природы сопровождается «скорбью о былом» («Проплыла в небесах», 1898 г. Как неправы те, кто считают скорбь о былом у Бунина – лишь поздней «эмигрантской» ностальгией!). «Все о былом говорит… всегда вспоминаю я прошлые дни» («Воспоминание», 1887 г.) и т. д.
Есть одна фраза в письме Бунина к неизвестному лицу начала 90-х годов99, раскрывающая нам очень характерную для Бунина черту, которая с годами будет всё более определять его поэтику и без которой нельзя понять столь важное для него соотношение: память-творчество. Юноша Бунин пишет в этом письме: «Пока живешь – не чувствуешь жизни (курсив мой. – Ю. М.). Согласитесь, что это очень контрастно, дико в сущности, я думаю, что это происходит потому, что мы не умеем ценить жизни, ничем не удовлетворяемся и хотим большего, чем есть». Невозможно оценить и понять переживаемый момент во всем его объеме синхронно. Запаздывание нашего осознания с удивительной силой будет Буниным передано в одном из лучших его рассказов – «Солнечный удар», до сих пор не понятом критиками. Некая сомнамбуличность жизни («жизнь – сон» один из излюбленнейших Буниным образов), некая самодовлеющая самодостаточность жизненных процессов, в основе своей животно-растительных, эмоционально-плотских, озабоченность более исходом ситуации, нежели вживанием в нее – приводят к тому, что жизнь в «сыром виде» оказывается лишь своего рода полуфабрикатом, из которого душа человека лишь с помощью памяти постфактум вырабатывает нечто, достойное человека и эстетически ценное. (Позже, в начале века, Бунин включится в полемику вокруг теории «живой жизни», но интерес к этой проблематике можно видеть уже и здесь.) «Мы живем всем тем, чем живем, лишь в той мере, в какой постигаем цену того, чем живем <…>, для творчества потребно только отжившее, прошлое», – скажет он впоследствии100.
Интересно отметить, что даже во время страстных мечтаний и надежд и, следовательно, казалось бы, устремленности в будущее, у Бунина отсутствует категория (эстетическая и философская) будущего. Позже он скажет: «У здорового человека не может быть недовольства собой, жизнью, заглядывания в будущее»101. Оказывать предпочтение будущему перед настоящим – это значит предпочитать абстракцию жизни. В будущем верно только одно – смерть. Неверие в будущее и даже неприязнь к нему тесно связаны с бунинской борьбой против времени. Ему, как позднее Прусту, хотелось бы протиснуться в промежуток между двумя тиканьями часов. Поэтому-то он не любил свой день рождения и встречал его, как Свифт, печальными сетованиями102. Райское состояние – это неподвижность вне времени. Чувство райского блаженства он испытает в океане (по пути на Цейлон в поисках утраченного рая): «И какое сладкое счастье – это солнечное утро <…>, этот от века и до скончания времен светоносный океан <…>. Всё та же прелесть однообразия»103.
Юношеские мечты Бунина устремлены к счастью, но оно никак не привязывается к какому-либо конкретному моменту будущего. Оно есть лишь ожидание и, как таковое, целиком принадлежит настоящему. «На свете счастья нет – есть только жажда счастья», – скажет он позже (стихотворение «Канны», 1904–1905 г.), перефразируя пушкинскую строку104. В это время он приходит к выводу, что счастье не может быть предметом реализуемого стремления (как не может им быть, например, честность или доброта – целенаправленность стремления как бы уничтожает здесь самую подлинность). Когда же состояние счастья вдруг охватывает человека, оно оказывается трудно переносимым, мучительным и часто губительным. Безмятежная полнота счастья – это уже навсегда утраченное райское состояние. У современного человека, считает Бунин, и русского человека особенно, с его «загадочной русской душой», к счастью неизменно примешивается доля страдания (и наоборот, к страданию и скорби всегда примешивается нечто сладостное). Мы видим, что уже в юношеских стихах Бунина к ожиданию счастья присоединяется сознание его антиномичности.
Есть лучший мир <…>
Но только тот войдет туда,
Кто даже красоту в страданьях понимает.
(«Жизнь увлекает пошлостью дневной», 1892 г.). Ему сладка «радость одиноких дум» («Седое небо надо мной», 1889 г.), он находит «красоту в печали и счастие – в печальной красоте» («В степи», 1889 г.). Загадочное и странное «блаженно-горестное» сочетание счастье-страдание уже начинает волновать его воображение и тянуть его туда, где, по выражению Фета, которое Бунин будет часто цитировать, «радость теплится страданья». «Сладкая мука счастья» станет впоследствии одним из центральных его мотивов. Надо отметить также, что такая сложность душевного рисунка и эмоциональная полифоничность (или антиномичность) были чем-то абсолютно новым и неожиданным для литературы его времени. Критик Ф. Батюшков, например, цитируя бунинскую фразу: «Пути творца грозны, радостны», – удивленно поставил рядом в скобках вопросительный знак105. Блоковское «Радость-страданье одно!» – придет позже. А антиномии Ап. Григорьева прошли в литературе незамеченными.