Часть первая
Когда очередь дошла до Шавца, он подал в окошко свои документы, всунул, насколько возможно было, туда голову и приготовился что-то сказать. Но человек за окошком, не глядя на Шавца, неторопливо рассмотрел документы, глянул в алфавитную книжку, зевнул, широко разинув рот, и, не отрывая взгляда от бумаг, возвратил документы.
— Ждите...
Шавец хотел что-то объяснить человеку за окошком.
— Товарищ! Я у вас уже был на той неделе, вы говорили...
— Я говорю ждите. Я выясню...
Мужчина, стоявший в очереди за Шавцом, просунул руку в окошко и отодвинул Шавца.
Кто-то со стороны спросил:
- Ну, как у тебя?
— Ничего. Сказали почему-то обождать.
Шавец вышел из очереди, оглянулся на незнакомых людей, заметил свободное место, подошел, прислонился плечами к стене и так стоял.
Слева от его ног, у стены, на полу, сидят двое взрослых мужчин. У обоих большие русые бороды. Один, который ближе к Шавцу, втрое переломился сидя, ноги коленками к груди прижал, на колени положил обе руки и, наклонив голову, как будто дремлет. На нем грязная, некогда розовая рубашка. Ворот рубашки расстегнут, и под ней видны Шавцу черная от пыли и пота, обросшая волосами грудь и такой же черный от загара и пота затылок. Шавец переводит взгляд на другого. У того в руке толстая самокрутка. Он, глубоко вздыхая, затягивается дымом, потом так же задумчиво выпускает его клубочками через рот и двумя струйками через нос, после каждой затяжки откашливается и сквозь зубы плюет перед собою на пол. Пол загажен песком, заплеван, забросан окурками папирос. Под потолком в комнате плавает клубами беловатый дым и постепенно тает. С дымом плывет по комнате острый едкий запах преющих ног. Болит голова. Боль обостряется от беспрерывного говора, брани и криков в очереди. Все это утомляет Шавца, мешает сосредоточиться, нарушает последовательность мысли. Он все еще, вот уже вторую неделю, живет надеждой на работу. Ему вспоминаются далекий город и последние дни жизни в нем: голодные, бесквартирные. Там он зарабатывал кое-что по случаю и ночевал по очереди у знакомых, друзей, а то и в саду. Неприятно вспоминать: слишком обидно становится от воспоминаний. Шавец закрывает глаза и заставляет себя думать о другом, о том, как ехал сюда.
...Вагон медленно подрагивал, гремел колесами. Отплывал все дальше и дальше и скоро пропал в далеком густом тумане и сумраке город с огнями. Стало жаль города. Понял, что оставил его навсегда, и от этого прижался плотно горячей щекой к стеклу вагонного стекла, напрягал зрение и вглядывался туда, где пропал город. А к окну с другой стороны так же плотно прижалась темная ночь. Она не отстает от поезда. Тих-та-тах! Тих-та-тах! Бежит стремглав поезд, и рядом, махая полами черной одежды, сея удивительные шорохи, мчится ночь. Вдоль окон вагона навстречу летят маленькие огоньки, тьма испуганных, угасающих в холодной густоте ночи, искорок от паровоза. Паровоз теряет в поле клубы сизого дыма, дым стелется по земле, и кажется,— поезд дымом следы за собой заметает. Кажется, что поезд не по рельсам мчится, а в воздухе среди облаков и звезд. Тих-та-тах, тих-та-тах!.. Гур-р-р, гур-р-р!.. Шу-ш-ш-ш, шу-ш-ш-ш! В вагоне прохладно. Бежит стремглав поезд, а за ним наперегонки катится над лесами, над полями встающее солнце. Навстречу поезду у дороги мелькают непрерывными полосками краски: желтые, синие, белые и, переплетаясь с густой зеленой травой, ткут красивые цветастые белорусские пояса. Навстречу поезду выходят из-за холма молодые ольхи, дубы, сосны, мчатся сперва в одиночку, потом сходятся густой стеной, подходят близенько к поезду, заглядывают в окна, кивают ветками, провожают поезд звучным шорохом и пропадают позади за новыми холмами. За ними, навстречу поезду, стелятся полевые однообразные просторы, и на них всплывают соломенные крыши, серые стены хат и хлевов...
Тих-та-тах, тих-та-тах... С грохотом и лязгом мчится поезд, и уже нету в памяти далекого города с огнями...
От дыма, смрада и шума болит голова. Ноют ноги. Глаза не хотят раскрываться. Поташнивает от жары и оттого, что не позавтракал. Ноги подгибаются, дрожат, а плечи все плотней и плотней прижимаются к стене. Шавцу хочется медленно, не раскрывая глаз, осунуться вниз и сесть па пол, пусть на грязный, заплеванный, забросанный окурками. И когда голова невольно стала склоняться на грудь, кто-то подошел и тихонько тронул за плечо. Шавец поднял голову, глянул и сразу узнал старую хозяйку, у которой жил на квартире.
— На вот, прочитай, наверное, казенное что-то, потому штамп на пакете,— сказала хозяйка, протягивая белый конверт.
Шавец взял у хозяйки конверт и торопливо начал разрывать его. Пальцы дрожали, и порванный уголок конверта все ускользал, и пальцы долго не могли поймать его. Из конверта вынул небольшой, сложенный вдвое, клочок бумаги, и, рассматривая, никак не мог прочесть того, что было напечатано на бумажке густым синим шрифтом машинки. Перед глазами прыгали большие отчетливые буквы слов, напечатанных сверху. Выписка... ЦКК... Они то отдалялись, то вырастали, становились громадными и заслоняли все дальнейшее. А глаза стремились скорее туда, дальше, хотели сразу схватить колонку густых, тусклых синих букв и увидеть, что скрыто в их словесном сплетении.
Волновался. От волнения дрожали руки и часто, и звучно билось сердце, что-то угадывая. Вглядываясь в напечатанное, Шавец вышел из биржи на улицу. На тротуаре остановился, дочитывая. Кто-то, проходя мимо, толкпул Шавца локтем, и из его руки выпал конверт. Ветер подхватил его, сбросил с тротуара на мостовую и погнал потихоньку по улице. Шавец посмотрел вслед конверту и сошел на мостовую. Радостно-взволнованным взглядом смотрел он в лица людей, шедших по тротуару, хотел, чтобы они угадали его радость, а сам шел по мостовой,-вслед за конвертом, держа в руке полученную с пакетом бумажку.
«Значит, правильно, правильно... я недаром надеялся...»
Улица звенела трамвайными звонками. Гудели авто. Кто-то сзади кричал:
— Берегись!
Шавец остановился, оглянулся на извозчика и опять шагнул на тротуар. По тротуару шли торопясь люди. Они обходили Шавца, задевали его локтями, просили прощения и уходили, а он шел молча и радостно-взволнованным взглядом скользил по их лицам.
По мостовой ветер гнал вместе с пылью белый конверт. Где-то на стройке перерубали рельс; стучала сталь о сталь, и рельс звучно звенел.
* * *
Денис Смачный, тридцати семи лет мужчина, служит в одном центральном учреждении. Он каждый вечер точно в половине двенадцатого ложится спать, обязательно перечитывая последнюю страницу местной газеты, и за чаем беседует с женой о последних новостях, о дневных событиях в городе и в своем учреждении. Утром в восьмом часу он встает, пьет чай с домашним (изделие жены) печеньем и идет в учреждение, в котором служит. В пять минут десятого он уже в своем кабинете.
Чином Смачный не то чтобы велик, но все же служит в центральном учреждении и имеет свой собственный кабинет. А в кабинете стол из лесбеловского магазина, за сто сорок рублей, четыре венских стула оттуда же, два простых, вешалка в углу, справа от двери, и его кресло широкое, сделанное так, что можно положить руки на подлокотники, когда отдыхаешь.
В кабинете Смачный просматривает какие-то бумаги и бумажечки, время от времени принимает посетителей, а в минуты между бумажками и людьми кое-что думает. Мало ли в человеческой голове мыслей?
17 марта 192... года Смачный был здоров и потому, как всегда, когда был здоров, пришел в учреждение. В коридоре, недалеко от двери его кабинета, стоял старик, лет шестидесяти, крестьянин. Он поклонился Смачному и отошел к стене.
Когда Смачный разделся и, отхаркавшись над плевательницей, сел за стол, крестьянин оглянулся вокруг в коридоре, подошел ближе к двери, погладил еще раз бороду, постоял минуту, переступая с ноги на ногу, потом решительно снял с головы шапку, взялся за ручку и осторожно, чтобы не стукнуть дверью, открыл ее и вошел в кабинет Смачного. Поклонился еще раз и подошел ближе к столу.