Хашим никогда не упускал случая подчеркнуть, что свое состояние скопил благодаря отнюдь не религиозным “заветам”, а “уважению к правилам мирской жизни”. В его прекрасном просторном особняке на берегу озера даже неудачников всегда встречали с почетом и вниманием; даже тех несчастных, кто приходил просить малой доли от его, Хашима, богатств и с кем он делился – не меньше, конечно, чем за семьдесят процентов, однако лишь ради того, как объяснял он в то утро подкладывавшей ему хичри жене, “чтобы научить их уважать деньги; ибо тот, кто усвоит урок, тот, в конце концов, избавится от дурной привычки жить в долг, так что можно сказать, я работаю себе во вред, ибо когда они это поймут, я останусь без куска хлеба!”
Детям своим, Атте и Хуме, ростовщик с женой неустанно прививали такие добродетели, как бережливость, честность и здоровое свободомыслие. Об этом Хашим тоже был не прочь лишний раз помянуть.
* * *
Завтрак подошел к концу, члены семьи перед уходом пожелали друг другу удачного дня. Но не прошло и нескольких часов, как все хрупкое, будто стекло, благополучие дома, изысканная, словно фарфор, учтивость и подобное алебастру изящество разлетелись вдребезги, не оставив надежды вернуть прошлое.
* * *
Ростовщик, который намерен был отбыть по делам в своей личной шикаре, кликнул гребца и уже было занес ногу, собираясь ступить на борт, как вдруг внимание его привлек серебристый блик, и он разглядел сосуд, качавшийся в узком пространстве между лодкой и его личным причалом. Без всякой задней мысли Хашим наклонился и выловил сосуд из воды, словно загустевшей от холода.
Сосуд оказался обычной цилиндрической бутылочкой темного стекла, но оплетенной серебряной нитью изумительно тонкой работы, а сквозь стенки Хашим разглядел внутри серебряную подвеску, в которую был вправлен человеческий волос.
Хашим зажал в кулаке удивительную находку, крикнул лодочнику, что его планы изменились, и поспешно вернулся к себе, в свое домашнее святилище, где запер дверь и принялся изучать сосуд.
* * *
Вне всякого сомнения, ростовщик Хашим с первого взгляда понял, что у него в руках оказалась знаменитая реликвия, благословенный волос пророка Мухаммеда, украденный накануне из мечети в Хазрабале, где до сих пор вся долина оглашалась воплями беспримерного горя и гнева.
Вне всякого сомнения, воры – наверняка испуганные всеобщим негодованием, бесконечными процессиями, воем уличных толп, народными волнениями, политическими демонстрациями, а также массовыми обысками, которые проводились и руководились людьми, чья карьера буквально повисла на украденном волоске, – поддались панике и избавились от сосуда, бросив его в глубины озера, ставшего от холода желатиновым.
Долг Хашима, нашедшего пропажу благодаря великой своей удачливости, был очевиден: реликвию следовало возвратить в мечеть, и таким образом вернуть государству мир и спокойствие.
* * *
Однако вдруг у него возникла другая мысль.
Вид всего его кабинета свидетельствовал о давней страсти Хашима к коллекционированию. В стеклянных витринах лежали пронзенные булавками бабочки из Гульмарга[9], по стенам висели бесчисленные мечи с копьем нагов[10] посередине, стояли отлитые из разнообразных металлов три дюжины копий пушки Замзама[11], а также девяносто терракотовых верблюдов, какими торгуют с лотков при вокзалах, и множество разнообразных самоваров, и полный зоопарк всяких зверей из сандала, которыми развлекают младенцев во время купанья.
– В конце концов, – сказал себе Хашим, – и сам Пророк не одобрил бы столь неистового поклонения перед реликвией. Он с презрением отвергал саму идею обожествления себя! Следовательно, утаив его волос от безумных фанатиков, я скорее исполню долг, нежели если верну, не так ли? Безусловно, лично меня в этой вещице привлекает отнюдь не ее религиозная ценность…
Я человек мирской, я принадлежу этой жизни. И я смотрю на сей предмет с точки зрения сугубо светской, иными словами, ценю в нем его уникальность и редкую красоту. То есть, короче говоря, я желаю обладать фиалом, а вовсе не волосом Пророка… Говорят, американские миллионеры скупают по миру ворованные шедевры, чтобы потом спрятать их в своих подземельях… Да, вот они бы меня поняли. Я не в силах расстаться с прекрасным!
* * *
Однако еще ни один коллекционер на свете не смог удержаться от того, чтобы хоть кому-нибудь не показать своего сокровища, и Хашим тоже поделился радостью со своим единственным сыном Аттой, который, поклявшись молчать, молчал, хотя и терзался сомнениями, и нарушил слово лишь тогда, когда больше не стало сил терпеть беды, обрушившиеся на их дом. Но в тот, первый, день молодой человек попрощался с отцом и вышел, оставив его созерцать свое сокровище. Хашим сидел в своем жестком кресле с прямою спинкой и не сводил глаз с прекрасного фиала.
* * *
В доме у них все знали, что среди дня ростовщик не ест, и потому слуга вошел в кабинет только вечером, намереваясь позвать хозяина к столу. Слуга застал Хашима в том же виде, в каком его оставил Атта. В том, да не совсем – ростовщик за день будто распух. Глаза выпучились, веки покраснели, а костяшки пальцев, сжатых в кулак, наоборот, побелели.
Вид у него был такой, будто он вот-вот лопнет. Будто из неправедно приобретенной реликвии перелилась в него некая мистическая жидкость, наполнив целиком, и готова была истечь изо всех отверстий телесной его оболочки.
С чужой помощью Хашим все же добрался до стола, и тут произошла катастрофа.
* * *
Видимо, нисколько не беспокоясь о том, как его речь повлияет на заботливо возводившуюся хрупкую конструкцию, которая лежала в основании теплого семейного счастья, Хашим разразился жуткими откровениями, хлынувшими из его уст с такой силой, будто фонтан из источника. Дети, помертвев от ужаса, услышали, как отец, повернувшись к жене, в наступившей полной тишине проорал, что семейная жизнь за многие годы истерзала его хуже всякой болезни. “Долой приличия! – гремел он. – Долой лицемерие!”
После чего он довел до сведения семьи, в выражениях не менее грубых, о наличии у него любовницы, а также о своих регулярных визитах к платным женщинам. Сказал жене, что наследницей после его смерти станет не она, а ей достанется всего-навсего восьмая часть, меньше которой оставить нельзя, следуя закону ислама. Затем он перенес гнев на детей и начал с того, что накричал на Атту за то, что тот недостаточно умен: “Кретин! Наказал меня Бог таким сыном!” – после чего переключился на дочь, которую обвинил в похотливости, поскольку та выходит в город с открытым лицом, нарушая правила, непреложные для честных мусульманских девушек. С этой минуты и впредь, распорядился он, дочь больше не должна покидать женскую половину.
Так ничего и не съев, Хашим ушел к себе, где тотчас уснул глубоким сном человека, наконец облегчившего душу, нимало не заботясь ни о рыдавшем навзрыд оскорбленном семействе, ни о еде, остывавшей на буфете под взглядами остолбеневшего слуги.
* * *
На следующий день Хашим разбудил домашних в пять утра, заставив их выбраться из постелей, совершил омывание и начал читать молитву. С того момента он молился по пять раз на дню, и жена его и дети вынуждены были делать то же самое.
В тот же день перед завтраком Хума сама видела, как слуги по приказу отца вынесли в сад огромную кучу книг, где и сожгли их. Единственной уцелевшей книгой был Коран, который Хашим обернул шелковой тканью и возложил на столе посреди гостиной. При этом распорядился, чтобы каждый член семьи читал строфы Священного писания не менее двух часов в день. На телевизор был наложен запрет. И ко всему прочему, Хашим велел Хуме удаляться к себе, когда к Атте придет кто-нибудь из друзей.