– Это значит тихо, – засмеялась Алина Аркадьевна. – Кирочка, аккомпанируй мне, душенька.
Кира покорно встала из-за стола и прошла за рояль. Ее ровная красивая спина и длинная шея выстроились в одну линию. Она плавно и осторожно приподняла кисти рук и опустила на клавиши так же элегантно, как она делала все. Зазвучала музыка, и Алина Аркадьевна расположилась у инструмента, устремив взгляд вдаль, поверх публики, как она это делала на сцене.
Что стоишь, качаясь, тонкая рябина,
Головой склоняясь до самого тына?..
Ларионов смотрел на Киру: она была как выточенная из мрамора Каррары статуэтка, грациозная и изящная. Ее хрупкие пальцы перебирали клавиатуру, словно говоря каждым движением: «Мы знаем, как мы красивы, чего бы мы ни касались».
Он поднял глаза на Веру, и она в тот момент тоже посмотрела на него. Не Кира, а Вера с ее некрасивым, грубоватым лицом, опущенными плечами и растрепанными волосами жила сейчас этими музыкой и словами Сурикова, в которых она слышала свое, словно разговаривала со своей судьбой на ей только понятном языке чувств. И он, Ларионов, с удивлением для себя подумал, что именно ее, Веру, он понимает сейчас. Он не знал ее мыслей, но чувствовал ее настроение. Это были знакомые ему, сколько он себя помнил, одиночество и метание души. И хотя Ларионов осознавал, что Вера была неопытной девочкой, с которой ничего еще дурного в жизни и не успело приключиться, он словно видел опытность ее души, гораздо большую, чем у него, Киры, Алины Аркадьевны и у всех, кого он когда-либо знал. Он видел, что она не столько понимала этот мир умом, сколько чувствовала его.
Вера незаметно вышла на балкон. Алина Аркадьевна закончила петь, и все аплодировали и просили ее спеть еще. И она пела все громче и громче, забывая о том, что она не в зале филармонии, а в своей квартире на Сретенском.
Ларионов неожиданно для себя тоже направился на балкон, где стояла Вера, щурясь от света. Ларионов закурил и облокотился на перила балюстрады. Водка и необычность ситуации затуманили его разум; он чувствовал, что теряет контроль и начинает делать просто то, чего желает.
– Что же вы, Верочка, не дослушали мать? – спросил он мягко.
Вера посмотрела на него лукаво.
– Так дурно говорить, но мама неправильно поет эту песню. Она поет ее голосом, а надо сердцем.
– Может, вы сами напоете, как правильно, – попросил Ларионов немного нагловато, придерживаясь привычного тона общения с женщинами.
Вера вдруг стала серьезной.
– Не сейчас.
– А когда же? – спросил он улыбаясь.
– Однажды, в свое время, но не сейчас, – сказала она тихо, но решительно.
– Это оставляет мне надежду на то, что я когда-нибудь снова встречусь с вашей семьей, – сказал Ларионов учтиво, но при этом чувствуя, как сердце почему-то толкнулось в груди.
– Когда вам уезжать?
– В понедельник.
– Так скоро? – выпалила Вера и смутилась.
– Меня направляют обратно в Туркестан. Я сам попросил ускорить. Да и ранение было пустяковым.
– Тогда не спешите от нас. Оставайтесь с нами до отъезда. Вам будет нескучно. Вам скучно?
Ларионов не знал, что сказать или, скорее, как сказать, что ему не было скучно, а очень хорошо, что ему все непривычно, но не хочется уходить от них, что все было бы по-другому, если бы ее, Веры, тут не было.
– Значит, скучно, – выдохнула она.
– Почему же?
– Вы молчите. Так хорошо вам, Григорий Александрович? Хорошо? – Вера заглядывала ему в глаза, и Ларионов знал, что она и сама не подозревала, какой сильный был этот проникающий взгляд, полный интереса ко всему, на что она его обращала.
– Хорошо, – сказал он коротко.
Вера заулыбалась и побежала в комнату.
– Папа! А Григорий Александрович уезжает в понедельник!
Ларионов почувствовал, как у него застучало сердце, а он уже стал забывать о его существовании. Ларионов видел, что не может говорить с Верой так, как он это обычно делал, в силу ее собственной необычности, и это стало ему нравиться. Последний раз его сердце колотилось так сильно, когда он впервые увидел бой и как люди, с которыми он жил рядом, умирали, разорванные уродливо снарядами, с воткнутыми в шеи и грудь штыками.
– Так это замечательно! – послышался радостный голос Дмитрия Анатольевича. – Григорий Александрович, дорогой, идите к нам, – позвал он.
Ларионов вошел в комнату, засунув руки в карманы галифе, чтобы не выдавать волнения.
– Мы приглашаем вас к нам на дачу, – объявил Дмитрий Анатольевич.
– Непременно, и отговорок не принимаем! – воскликнула Алина Аркадьевна. – В воскресенье вечером вернемся, и поедете с богом. А дети и Подушкин проводят вас. У Мити отпуск: завтра утром выезжаем. Решено!
Она взяла Ларионова под руку.
– А какие там погоды сейчас стоят, Григорий Александрович. Поиграем в преферанс, пойдем на реку, сыграете с детьми в теннис – да там всего полно, а Стеша нам пироги напечет, если к тому времени не свалится от диатеза. Опять весь шоколад подмела.
– Это как-то правда неудобно, – пробормотал Ларионов, чувствуя радость, наполнявшую уже его душу.
– Что за вздор! – воскликнул Алеша. – Ты не представляешь, как мы рады! И Вера, и я, и Подушкин! Правда, Женька? А вещи будешь мои носить.
– А Степанида почистит форму, – добавила Вера, улыбаясь с дивана, где она сидела, поджав ноги. – Соглашайтесь.
Ларионов вздрогнул. Он уже знал, что поедет, даже если ему пришлось бы потом, в грязной форме и опоздав на свой поезд, перекладными добираться до Ташкента.
– Я буду рад, – тихо сказал он, потея.
– А сегодня остаешься у нас, – сказал Алеша и взял Ларионова за локоть. – И Подушкин останется. А после обеда пойдем гулять, покажем тебе нашу Москву! Ты не представляешь, как хороша она вечерами!
Подушкин улыбался. Мысль о том, что он тоже останется здесь и завтра поедет на три дня с любимыми друзьями за город, и там будут и Вера, и Алеша, и Ларионов, наполнила его радостью, и разморенный вином, не привыкший пить, он заснул на софе.
А к вечеру после чая вся молодежь отправилась бродить по Москве. Краснопольский тоже напросился. Он, несмотря на молодость, казался степенным старым бюрократом и словно не вписывался в компанию юности.
После бесконечных блужданий по улочкам пошли на Красную площадь. Вера бегала от одного объекта к другому, тащила за руку Ларионова и, словно пытаясь как можно больше объяснить, прыгала от темы к теме, сумбурно и передавая больше своих ощущений, чем фактов. Ларионов был увлечен энергией Веры. Кира и Надя все время старались поправить Веру. Кира была хорошо образованной и, как всегда, без упрека объясняла все правильно.
Но Ларионов поддавался обаянию Веры. Ему нравилось, что́ она говорила и как; нравилось видеть ее горящие, счастливые глаза; нравилось, как она хватала его за рукав или руку и тянула то в одну, то в другую сторону. Между ними стремительно установилась близость, которую он не мог ни понять, ни объяснить.
Ларионов осознавал юность Веры, но вместе с тем он видел в ней женщину, которую она еще не видела в себе сама. Это были пока лишь очертания будущей женщины, но ему нравилось то, что он наблюдал. Ее страстность, доброта и чистота заставляли его испытывать чувства, неведомые прежде. Она неустанно сообщала ему свое доверие. Он видел, что ей не было дела до его внешности, но при этом было дело до того, что и как он говорил и делал. Ларионов знал, что она еще не понимала о мужчинах того, что знал о них он, будучи сам мужчиной и живя среди них, но он замечал, что ее безоговорочное доверие делало его другим. Он следил за тем, что говорит, думал о том, что вызовут в ней его действия, и это было ему непривычно. Больше всего он удивлялся, как эта юная особа смогла сделать его таким так скоро и естественно.
Гуляя по Москве, Вера отмечала, что Ларионов и Алеша везде платили, а чаще Ларионов, который всякий раз просил слушать его. При этом Краснопольский делал вид, что его траты не касаются. Вера презирала жадность, и ей Краснопольский этим особенно стал неприятен. Подушкин был бедный, и она знала, что он щедр и добр, просто забавен своей рассеянностью. Ей вдруг стало лестно от мысли, что Ларионов видел, что она нравилась Подушкину. Вера улавливала в Ларионове силу, которая ее привлекала, и теплоту, которую, как ей казалось, он скрывал нарочно от всех.