Я помню, что именно тогда я впервые услышала фразу из только что вышедшего фильма «Белое солнце пустыни», фразу, ставшую расхожей: «Гюльчатай, покажи личико». У нас ее произнес молодой красивый парень, водитель самосвала, который, не убоясь масок «призраков», обратился к одной из девчонок, вычислив каким-то мужским чутьем, не хуже Петрухи, действительно самую молоденькую и привлекательную. Кстати, как раз ей и подошло мое импортное платье из настоящего шелка, подарок сестры, располневшей после родов. «Гюльчатай» надела его на первое свиданье с этим молодым кудрявым водителем самосвала. У них так быстро завертелась любовь, что, когда мы уезжали с объекта, они намечали свадьбу.
При заводе был клуб, и там иногда устраивались вечера бальных танцев, во всяком случае, такое объявление, давно заготовленное, с растекшимися буквами, вывешивалось в назначенный день на стенде в проходной завода и на дверях самого клуба. За девчонками приезжали на самосвалах их ухажеры-водители. Девушки выходили на недостроенную дорогу и ждали, поправляя время от времени газовые косынки, кокетливо повязанные у кого на шее, у кого на голове. Одеты они были в яркие, с красными большими цветами сатиновые платья или сарафаны, на ногах – парусиновые тапочки, почищенные зубным порошком. Я тоже как-то поехала на эту заводскую дискотеку и сделала классные эскизы.
У меня набиралась уже целая серия картинок про наше житье-бытье здесь. Много позже, начав обучаться профессии художника-графика, я забросила эти листочки и альбомы подальше, на верхние ящики шкафов. Там они и остались лежать вместе с моими еще более ранними карандашными набросками, рисунками тушью, гуашью, акварельными этюдами.
Участок дороги, который мы с горем пополам достраивали, проходил в глубокой выемке. Чтобы попасть в лес, растянувшийся по всей длине дороги, надо было влезть на насыпь, что я и делала в перерывах между укладкой асфальта, сваленного с одной машины, и приездом новой партии. Взобравшись, я оглядывалась на дорогу. На асфальт, теплый и ровный после прохода катка, летели стрекозы и бабочки, видимо, путая блестящую ленту дороги с ближайшей речкой. Бедняги, они застывали сразу, прилипнув к темной массе, трепеща крылышками. Я входила в лес, внося с собой запах горячего асфальта, который, не пропадая, смешивался с терпким, смолистым ароматом сосен, пряно-душистым трав и цветов, названий которых я не знала. Отсюда мне хорошо было видна вся картина: дорога, фигуры бригадира, моториста на катке, девчонок, сидящих на обочине в кружок. И пока издалека не показывалась очередная машина с асфальтом, я могла спокойно устроиться на пеньке, достать альбомчик и рисовать. А иногда я просто сидела, прислонившись к теплой коре дерева, гладила ее шершавую поверхность, закрывала глаза, и мне становилось радостно и тревожно. Сердце билось, и голова слегка кружилась от какого-то предчувствия, ожидания чего-то необыкновенного, чуда, которое обязательно должно случиться со мной скоро, очень скоро, может быть, прямо сейчас.
Но чуда не происходило. Я возвращалась на дорогу, скользила по насыпи вниз, набирая в короткие кеды песка, камешков и сухих травинок.
Никто особо не ждал моего возвращения, чтобы приступить к работе: был опытный дядя Гриша. Прибывший грузовик вываливал асфальт, и девчонки вместе с бригадиром привычно быстро и ловко загребали смесь и ровненько разбрасывали ее на дорогу. Моторист Эдуард, важный, как индюк, ходил рядом и указывал, куда подбросить, где снять лишнее, чтобы удобнее укатывать.
Дней через десять мы, наконец, вышли на боевые рубежи, как выразился Давыдка. Он прибыл к нам неожиданно не в рабочий полдень, а к вечеру. На своем «газоне» он привез три тяжелых мешка, которые с трудом выгрузили мужчины. Мало того, что сами мешки были непривычно чистыми и блестящими. Сверху донизу на одной стороне синей краской было написано целое послание на немецком языке. Буквы были четкими, в конце одной надписи стоял восклицательный знак, в середине второй, более длинной, – запятая. И это все, что мы с дядей Гришей сумели «прочитать». Но вдруг Эдуард сказал, сплюнув в сторону:
– А почему здесь «ахтунг, ахтунг» написано? В чем опасность? Объясни, Давид, иначе отказываюсь работать. Фрицы могут любую пакость подложить. Я их знаю, год в нашей деревне стояли.
На это Давыдка, прошедший войну до зимы 44-го, когда был ранен, хлопнул его по спине и сказал, картавя жутко, почти пародийно, как передразнивают в анекдотах разговор евреев:
– Не дрейфь, паря. Это – белая мраморная крошка. У нас по проекту перед входом в санаторий должна быть «звездная ночь». Денег немереных стоит, так что вы уж это, аккуратненько.
Дядя Гриша, молчавший до сих пор, продолжая глядеть на мешки с туповато-сонным выражением поддержал моториста:
– Давид, с какого ляду мне эта крошка? Уговора такого не было. В наряде тогда ставь дополнительные работы. И вообще, чего с ею, крошкой этой немецкой, делать, и как?
Старший прораб, избегая специфических терминов, объяснил, что надо как обычно раскидать асфальт и укатать, только перед укаткой равномерно, обязательно равномерно, разбросать этот материл по всей площадке.
– Веерообразно, – сказал Давид Иосифович, едва справившись ввиду картавости с таким сложным словом. – Надо, чтоб вышло приятно для глаз, понимаешь, Гриша? По этой дорожке не машины будут ходить, а люди, да еще какие. Нам с тобой здесь не отдыхать. Ты меня понял? Объект наиважнейший, – закончил прораб Давыдка, подняв кверху палец. Потом вспрыгнул на ступеньку газика и, по своему обыкновению, уже на ходу проехал часть пути с открытой дверцей. Наверняка, он пытался в темноте еще раз разглядеть качество укатки, обнаружить наплывы, плохую стыковку одного участка с другим или, того хуже, появление трещин. Наконец мы услышали, как громко хлопнула дверца, вздохнули с облегчением и стали снова разглядывать мешки и их содержимое. Мы с осторожностью и любопытством перебирали необыкновенные камушки из мрамора, которые с нашей помощью должны будут стать звездным ночным небом на черном асфальте.
На следующий день машины шли строго по графику, а потому никаких перерывов в работе или сбоев не было. Застеснявшись своей бесполезности, я тоже взялась было за лопату, но, не дойдя до места укладки, умудрилась сначала высыпать часть содержимого лопаты прямо под ноги дяде Гриши, а остальное вывалилось само собой и опять совсем не туда, куда надо. Тут же заорал Эдуард, катка которого я вообще не видела из-за пара. Бригадир, добрая душа, сказал мне негромко, но очень внушительно:
– Лен, водички нам принесите попить, а? – Он меня звал или Елена Алексеевна и на ты, или Лена, но зато на Вы. Я все-таки считалась его начальником. Дядя Гриша всегда работал без улыбок и разговорчиков, но все равно с каким-то яростным азартом. В СМУ на доске почета висела его фотография. Там он был совсем молодой, в солдатской гимнастерке, с тремя орденами на груди.
Ближе к вечеру мы продвинулись к парадному входу, лестнице, ведущей к большой дубовой двери санатория. Эдуард выделывал на катке виртуозные пассажи, чтобы ровно вписаться в около фасадный полукруг. Мы с девчонками и дядей Гришей отошли в сторону от катка, любовались фигурным вождением мастера и предвкушали окончание работ. И тут мы вдруг наткнулись на три мешка, задвинутые подальше, за бордюр, чтобы не дай бог не разорвать их, не рассыпать, да и вообще, чтобы их не сперли, как сказал дядя Гриша. Мы совсем забыли о «звездной ночи», которая должна была радовать глаз отдыхающих по путевкам Главного управления Минздрава СССР.
Из разверзнутых уст нашего бригадира, как ни странно, совсем не любителя неприличной брани, да и вообще не слишком разговорчивого человека, раздался долгий, с причастными и деепричастными оборотами, виртуозный, не хуже, чем были проходы катка, громкий и смачный русский мат. Мы затихли от удивления, ну еще от страха, конечно. Что будет? Девчонки-укладчицы сбились в кружок, выставив около себя лопаты как защитный барьер. На меня напал нервный смех и я, чтобы не выдать себя, отвернулась к закрытым на все замки дубовым дверям нового санатория. Смех мой быстро перешел в беззвучные рыдания с судорожными вздохами. Только моторист Эдуард недвижимо сидел на своем высоком троне, важный и злой, как римский консул, которому только что доложили о бунте рабов в дальнем уголке его провинции.