Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Знание социального пространства, где осуществляется научная практика, и универсума возможностей, стилистических или иных, по отношению к которым определяются ее выборы, ведет не к отказу от научных амбиций и самой возможности познания и выражения того, что существует, а к усилению (через осознание и ту бдительность, которой оно благоприятствует) способности познавать реальность научно. На самом деле это знание приводит к вопросам гораздо более радикальным, чем все инструкции по безопасности и меры предосторожности, предписываемые «методологией» «нормальной науке» и позволяющие достичь ценой небольших усилий научной респектабельности: в науке, как и в других областях деятельности, «серьезность» является типично социальной добродетелью. Отнюдь не случайно обладание ей приписывают в первую очередь тем, кто своим стилем жизни, как и стилем работ, гарантирует предсказуемость и просчитываемость, свойственные людям «ответственным», солидным и остепенившимся. Так, например, серьезность будет в первую очередь к лицу всем чиновникам от нормальной науки, устроившимся в ней словно в официальной резиденции и склонным принимать всерьез лишь то, что заслуживает серьезного отношения (и прежде всего самих себя), т. е. то, что подлежит учету и на что можно рассчитывать. На социальный характер этих требований указывает тот факт, что они касаются исключительно внешних проявлений научной добродетели: разве наибольшие символические прибыли не достаются довольно часто тому типу фарисеев от науки, которые умеют украсить себя наиболее заметными знаками научности, например, подражая процедурам и языку более продвинутых наук? Подчеркнутое соответствие формальным требованиям нормальной науки (критерии значимости, расчет вероятности ошибки, библиографические ссылки и т. д.) и внешнее уважение необходимых, но недостаточных минимальных предписаний – эти собственно социальные добродетели, в которых узнают себя сразу все обладатели социальной власти в области науки, – не только гарантируют руководителям больших научных бюрократий научную респектабельность, не имеющую ничего общего с их реальным вкладом в науку. Институциональная наука стремится установить в качестве модели научной деятельности рутинизированную практику, в которой решающие с научной точки зрения операции могут осуществляться без рефлексии и критического контроля, поскольку кажущаяся безупречность наблюдаемых процедур – к тому же часто поручаемых исполнителям – отклоняет любой вопрос, способный поставить под сомнение респектабельность ученого и его науки. Именно по этой причине, не будучи сциентистской формой притязаний на абсолютное знание, социальная наука, вооруженная научным знанием о своих социальных детерминациях, является наиболее сильным оружием против «нормальной науки» и позитивистской самоуверенности, которая является самым опасным социальным препятствием на пути прогресса науки.

Маркс считал, что время от времени некоторым индивидам удавалось настолько освободиться от предписанных им в социальном пространстве позиций, что они обретали способность постичь это пространство в его целостности и передать свое видение тем, кто еще оставался пленником структуры. В действительности же социолог может утверждать, что произведенное в рамках его исследования знание преодолевает общепринятые представления, не претендуя при этом на своего рода абсолютное ви́дение, способное схватить тотальность исторической реальности. Выстроенное исходя из перспективы, отличной как от частичной и пристрастной точки зрения вовлеченных в игру агентов, так и от абсолютной точки зрения божественного наблюдателя, научное видение представляет собой наиболее систематическое обобщение, которого можно достичь при данном состоянии инструментов познания с помощью объективации (настолько полной, насколько это возможно) и исторической реальности, и работы по обобщению. Тем самым социальная наука делает реальный шаг на пути, конечной точкой которого является focus imaginarius Канта, этот воображаемый первоисточник, на основе которого можно было бы выстроить законченную систему. Однако собственно научная интенция может мыслить его лишь как идеал (или регулятивную идею) практики, способной приблизиться к нему лишь при условии отказа от притязаний немедленно занять его место.

Таким образом, мы возвращаемся к исходному пункту, т. е. к работе над собой, которую должен осуществить исследователь, чтобы попытаться объективировать все, что связывает его с объектом исследования. Эту же работу должен заново проделать в отношении себя читатель для того, чтобы постичь социальные основания более или менее нездорового интереса, который он может привнести в чтение. Необходимо последовательно открыть все коробки, внутри которых оказываются заперты исследователь и большая часть читателей – и тем более надежно, чем менее они хотят знать об этом, – рискуя в противном случае универсализировать частную точку зрения и представить более или менее рационализированную форму бессознательного, связанного с позицией в социальном пространстве. Иными словами, необходимо обратиться к структуре поля власти и к тому отношению, которое с ним поддерживает поле университета в целом; проанализировать, насколько позволяют это сделать эмпирические данные, структуру университетского поля и позицию, занимаемую в нем различными факультетами. И, наконец, необходимо исследовать структуру каждого факультета и позицию, занимаемую в нем различными дисциплинами. Поэтому мы сможем вновь вернуться (в главе 3), хотя и в сильно измененной форме, к главному вопросу нашего исследования об основаниях и формах власти в поле гуманитарных факультетов в преддверии 1968 года лишь тогда, когда мы более точно определим (в главе 2) позицию первоначального объекта во взаимосвязанных социальных пространствах, а вместе с тем и позицию самого исследователя, который является их частью, и соответствующие ей проницательность и слепоту. Сделав набросок университетского поля в целом и структуры поля социальных и гуманитарных наук, которые в силу их центральной позиции в пространстве университета и из-за самого разделения на гуманитарные и социальные науки позволяют с особенной ясностью увидеть напряжения, порожденные усилением естественных наук и ученых-естественников (напряжения, присущие всему полю университета в целом и каждому факультету в отдельности), мы далее сможем задать истории релевантные вопросы и попытаться вновь ухватить детерминанты и логику трансформаций, в пределах которых наблюдаемое состояние структуры представляет лишь один из моментов. Рост числа студентов и сопутствующее ему увеличение числа преподавателей глубоко изменили расклад сил внутри поля университета и каждого факультета, особенно отношения между «должностями» и между дисциплинами, которые сами были в неравной степени затронуты трансформациями иерархических отношений. Это происходило вопреки всем объективно направляемым (но не согласованным преднамеренно) действиям, с помощью которых профессора пытались обеспечить защиту своего корпуса (глава 4). Морфологические изменения выполняют в данном случае (так же как и в поле литературы) роль посредника: через них история, влияние которой механизмы воспроизводства стремятся исключить, вторгается в поля – открытые пространства, вынужденные черпать извне необходимые для их функционирования ресурсы и в силу этого рискующие стать местом столкновения независимых каузальных серий, которое и производит событие, т. е. историю par excellence (глава 5).

Данная попытка наметить структурную историю недавней эволюции системы образования ставит проблему письма, касающуюся использования времен в языке, и тем самым эпистемологического статуса дискурса. Нужно ли во имя относительной специфичности документов и использованных анкет, их четко заявленных ограничений в социальном пространстве и времени отказываться от придания дискурсу того общего характера, который выражается трансисторическим настоящим научного высказывания? Это было бы равносильно отказу от самого проекта любого интеллектуального предприятия, стремящегося «погрузиться» в историческую единичность для того, чтобы извлечь из нее трансисторические инварианты (оставляя привилегию вневременных обобщений эссеистам или компиляторам, не обремененным никаким иным историческим референтом, кроме прочтенных книг и личного опыта). В отличие от «времен плана речи» (часто это настоящее время), предполагающих, согласно Бенвенисту, «говорящего и слушающего и намерение первого определенным образом воздействовать на второго», и, совсем как аорист[49], «историческое время в собственном смысле слова», которое, опять же согласно Бенвенисту, объективирует «событие, отделяя его от настоящего» и «исключает какую бы то ни было автобиографическую языковую форму»[50], всевременное [omnitemporel] настоящее научного дискурса обозначает объективирующую дистанцию, не отсылая к прошлому, связанному с определенным местом и временем. На этом основании оно подходит для научного отчета, представляющего структурные инварианты, которые могут наблюдаться в качестве таковых в различных исторических контекстах и функционировать в том же мире как еще действующие константы. Между прочим, именно это присутствие в настоящем (понятом как то, что находится на кону) делает социологию наукой для рассказывания историй (или, как говорят англичане, controversial[51]) – и тем более, чем в большей степени она развита: очевидно, что нам легче признать за историком объективность и нейтральность ученого, поскольку, как правило, мы более безразличны к тем играм и ставкам, которые он затрагивает. При этом следует помнить, что хронологическая дистанция по отношению к хронологическому настоящему не является хорошей мерой исторической дистанции как дистанции, превращающей в историю, в историческое прошлое, и не забывать о том, что принадлежность к настоящему как актуальности, т. е. как миру агентов, объектов, событий и идей, которые хронологически могут принадлежать прошлому или настоящему, но на деле – участвовать в игре (следовательно, практически актуализирующихся в рассматриваемый промежуток времени), определяет разрыв между еще «живым», «обжигающим» настоящим и «мертвым, похороненным» прошлым, как и те социальные миры, для которых это прошлое было еще в игре, актуально, актуализировано, было действующим и претерпевающим воздействие.

вернуться

49

Аорист («простое», или «нарративное» прошедшее) – во многих языках мира выражает прошедшее время совместно с аспектуальным значением завершенности или ограниченной длительности. – Прим. пер.

вернуться

50

Benveniste E. Problèmes de linguistique générale. Paris: Gallimard, 1966, p. 239, 242, 245, 249; Бенвенист Э. Общая лингвистика. М.: Прогресс, 1974. С. 276, 272.

вернуться

51

То есть «спорной», «противоречивой», «дискуссионной». – Прим. пер.

10
{"b":"909145","o":1}